Моя золотая теща
Шрифт:
Я был для Татьяны Алексеевны мальчиком, причем мальчиком жалким. Я мало зарабатывал, перенес контузию, и это было видно по моей дергающейся морде, не заслужил никаких отличий и чинов (вот уж не молодой генерал!), она же привыкла иметь дело с людьми, рано схватившими судьбу за хвост. И прежде всего со своим собственным мужем, сумевшим пережить гнев Сталина и остаться наверху, не поступившись независимым и крутым характером. Иметь характер вблизи Сталина категорически запрещалось. Наделенные хоть какой-то личностью приближенные искупали это или бесстыдным подхалимством (Каганович), или непроходимой глупостью (Буденный), или бесстыдным шутейством (Хрущев), или злодейством (Берия), пренебрегшие правилами самосохранения уничтожались. Спокойнее всего себя чувствовали круглые безличности: Молотов, Калинин, Андреев, Шверник. А ведь Звягинцев уже пробивался в круг ближайших соратников. Он погорел, отодвинулся, но никто не поставит креста на возможности его нового возвышения. При этом он не укротился, не стал гладким, обкатанным, бесцветным камешком-голышом. Рядом с Татьяной Алексеевной играл и переливался яркими гранями редкий самоцвет. На что я мог рассчитывать?..
Жизнь,
Покончил с моими колебаниями, смятенностью и всякими психологическими выкрутасами, как ни странно, сам глава дома с той жесткой победительностью, с какой решал все возникающие перед ним проблемы. Почему семья пришла к выводу, что я должен жениться на Гале? Гоша с лошадиными зубами подходил ей куда больше, даже без Америки, которая накрылась. О своем раненом приятеле я уже говорил, его котировка в качестве спутника жизни равнялась нулю. К тому же война еще шла, и чем ближе к победе, тем больше жизней забирала (маршалы, выставляясь перед Сталиным, наперегонки рвались к Берлину, не щадя солдатской крови), тем меньше становилось шансов у невест. Конечно, Гале не грозило завековать, но уж больно не хотелось нарваться на прохиндея, которому ее отец нужен для карьеры, а именно к этому разряду принадлежали те летучие женихи, которые появлялись и до меня и во время моего затянувшегося сватовства. Как было совершенно очевидно, подобная корысть мне чужда, должность в газете несколько компенсировала зыбкость профессии, и, очевидно, я устраивал Галю если не как со-путник, то как со-ночлежник. Нравился ей и круг моих друзей. Она поступила в вокальное училище и, охладев к технарям, потянулась к людям искусства. Словом, семейный суп закипел, что явилось для меня полной неожиданностью.
Ничто не предвещало бедствия, когда, заночевав у Гали после небольшой попойки, я пил пустой чай у нее в комнате. Я уже привык к тому, что каждое утро Звягинцев приходит потетешкать внука, делая это с нарочитым хозяйским шумом: дверным громом, топотом, отхаркиванием. Мне было странно, что такой крупный человек занимается столь мелким самоутверждением. Конечно, он знал, что я ночую у Гали, знал, что из-за комендантского часа наши друзья тоже иной раз остаются на ночь либо в ванне, либо на полу нашей комнаты, но вежливость была чужда его самобытной натуре, зато самодурства и грубости хоть отбавляй.
Отсюсюкав над внуком и отшумев, он уходил, напоследок громыхнув входной дверью, и мы вздыхали с облегчением.
Но в этот раз ритуал был нарушен. Замолкла песня любви, скрипучий топот сапог приблизился к нашей комнате, и дверь распахнулась от сильного толчка. Проем заполнила литая фигура любимца московского пролетариата. Он был очень хорош собой, конечно, в пошибе русского мужика, а не парижского петиметра. Ростом не высок, широк и довольно толст. Говорят, «квадратная фигура», он был кубичен. Оказывается, куб может быть вместилищем мужской красоты. Большая, сильно вылепленная голова с проточенными сединой волосами и сталинского покроя усами, красноватое от повышенного давления (это выглядело первым загаром) выразительное лицо, сочные темно-карие глаза под густыми бровями, крупноватый грузинский нос и выражение грозной, агрессивной силы в совокупности черт. Странно, что он нравился Сталину. Как не похожа эта тигриность на привычные взору вождя непропеченные блины. И вдруг я нашел разгадку. Звягинцев — вылитый Пржевальский, а ведь недаром легенда называет Сталина незаконным сыном знаменитого путешественника. Пржевальский и Звягинцев были похожи не на рыжего, рябого заморыша, а на льстивые портреты Сталина кисти Бродского, Герасимова и других придворных иконописцев. И Сталин верил своим портретам (фотографировать его тоже умели будь здоров!). Он избегал зеркал, полированных плоскостей и кремлевских луж, свое отражение он видел в Звягинцеве, и оно ласкало ему взор.
Я приподнялся, готовый приветствовать великого человека, оказавшего мне честь первым шагом к знакомству, которое окончательно узаконит мое пребывание в доме, но был пригвожден к месту тигрино-рыночным:
— Поднаворачиваешь?
Я не понял смысла слова, так не подходящего к стакану пустого чая, но хорошо понял интонацию.
— Поднаворачиваешь? —
повторил он с напором и клацнул большими желтыми зубами.Теперь я все понял, но возмутился не хамским тоном, а несправедливостью обвинения. Обычно Галя угощала меня неплохим завтраком: яичница, сыр, кофе, но небольшой выпивон накануне возник экспромтом и начисто опустошил закрома неподготовленной хозяйки. И тут возникла догадка, разозлившая меня куда больше. Он разбушевался не по внезапному наитию оскорбленного отцовского чувства, то был домашний сговор. Если б он действовал спонтанно, стакан пустого жидкого чая исключил бы обвинение в нахлебничестве, но сцена была отрепетирована в расчете на омлет с колбасой. Значит, происходящее — спектакль, липа, шулерская игра, и всей его грозности грош цена. Но, озарив сознание, догадка сразу погасла в жалком смирении раба перед властью. Я не нашел достойного ответа. Мне было стыдно за себя, за него, за Галю, делавшую вид, что она ошеломлена случившимся. И где выход из этого позора?
— Ты кто такой? — гремел голос. — А я член правительства! Я тебя в порошок сотру!
— Почему вы со мной так разговариваете? — наконец пролепетал я.
— А как еще с тобой разговаривать? Превратил дом в бардак!..
— Ах, боже мой! — сказала Галя, закрыв лицо руками.
— Я милицию нашлю, если еще сунешься! Ишь, хлюст! Девушка беременная, а он в командировку укатил!
— Да в чем я виноват? — в голосе слабость и отчаяние. — Я люблю вашу жену и хочу стать ее мужем.
— Вон как! — он снова клацнул зубами, и глаза его по-тигриному выжелтились.
— Он оговорился! — жалко вскричала Галя. — Ты запугал его!
Тут до меня дошло, что я ляпнул. Это было похлеще «беременной девушки». Мы оба оговорились — строго по Фрейду, выдав свои скрытые намерения. Я откровенно высказал тайное желание, отнюдь не вытесненное в подсознательную тьму, стать мужем его жены. За его оплошностью проглядывался не столь явный смысл. Но он подтвердил, что происходящее не было гневным выплеском, а игрой в оскорбленного отца, призвавшего к ответу бесчестного соблазнителя невинного дитяти. Эта роль и подсунула ему на язык слово «девушка», мало подходящее к разведенной жене, матери четырехлетнего сына. Насчет беременности — то была либо общесемейная ложь, либо Галина личная. Безумие нашей страсти строго лимитировалось мерами предохранения и ликвидации последствий.
— Кто ты есть? — опять вернулся он к выяснению моей личности. — Я позвоню Омельченко, он вышвырнет тебя из газеты.
Он вышел из рамок благородной семейной обиды, перед которой я пасовал, и ступил на территорию общественных отношений. И тут на меня пахнуло иной духотой, которой я, пусть жалко, бессильно, привык сопротивляться. Не слишком отчетливо, но достаточно грубо я пробормотал, что плевать хотел на Омельченко. Я и в самом деле не чувствовал зависимости от своего главного редактора, которого уважал и ценил, но я был ему нужнее, нежели он мне.
Звягинцев сразу понял, что совершил оплошность, и вернулся к теме семейной чести:
— Будет штемпель в паспорте — тогда приходи. Нет — вытурю взашей.
Он посмотрел на меня с ненаигранной ненавистью, повернулся и пошел к двери, на этот раз хлопнувшей как-то особенно веско.
Расписались мы с Галей через полгода, столько потребовалось мне, чтобы показать неустрашимость и потрепать нервы семье (Галя пообещала, со слов отца, что он извинится передо мной, когда я покажу ему штемпель в паспорте). Расписались мы в том же самом загсе в Чертольском переулке, где когда-то я оформлял и брак и развод с Дашей. Наверное, мне казалось, что у этого загса легкая рука, что он не замедлил подтвердить. Едва мы вышли из обшарпанных дверей, как увидели на другой стороне переулка свежие газетные листы на стенде и быстро густеющую толпу. «Неужто война кончилась?» — воскликнула Галя. Нет, случилось другое, менее радостное событие. В газетах был опубликован указ о запрещении разводов. Собственно говоря, прямого запрещения не было, но выдвигалось столько препятствий, что и материально, и процедурно развод становился — при отсутствии взаимного согласия — практически невозможен. Как божественно легко оборвали мы с Дашей необременительные цепи, воистину, что ни делается в нашей стране, все к худшему!
Тем не менее мы решили ехать на дачу и отметить торжественное событие. Галя не разделяла моего натужно припрятанного уныния, новый указ ее ничуть не смутил, возможно, она собиралась по-гриновски «жить со мной долго и умереть в один день».
Когда, схватив такси, мы помчались по воскресным пустынным улицам к Рублевскому шоссе, я подумал о том, что теперь каждый день буду видеть Татьяну Алексеевну, а на даче так хоть и каждый час. Удар, нанесенный указом, смягчился, но меньше, чем можно было ожидать. Свершившееся приближало меня к Татьяне Алексеевне, но одновременно и удаляло. Я буду все время помнить, что она мать моей жены, и никогда не отважусь на смелый жест. Я по сегодняшний день ни на что не посягал, но был внутренне свободен и позволял себе маленькие вольности: коснуться губами ее волос в танце, расцеловать руку, здороваясь, от кисти до локтевого сгиба, тронуть золотую прядь с невинностью сороки, которая машинально хватает все, что блестит; она замечала эти движения и снисходительно улыбалась милой игре мальчика с почтенной дамой. Она позволяла — не без удовольствия — восхищаться собой: я как бы приветствовал в ней будущий расцвет Гали. При кажущейся примитивности то была сложная игра, ибо тут таился чуть иронический вздох: влюбленность в дочь не мешает мне видеть, что она — лишь бледная копия матери. Смиренное признание очевидного факта снимало греховность с тех робких, хотя порой довольно настойчивых знаков внимания, которые я ей оказывал, опасно балансируя на краю пропасти. А как это будет выглядеть сейчас? И удастся ли нам поддерживать печальную, как затаенный вздох, игру в рутине каждодневного существования? Когда я давал себе слово сделать ее моей тещей, я об этом не задумывался. Мне в голову не могло впасть, что сближение во времени и пространстве может отбросить меня бог весть как далеко от нее, «за звездный пояс, в млечный дым».