Может собственных платонов... Юность Ломоносова
Шрифт:
Когда они были уже далеко в открытом поле, только тогда Михайло придержал пускавшуюся с перепуга вскачь лошадь.
— Тпру, тпру! Шальная! Упарился я, дед. Могло и мне достаться. Оплошай немного. Фу!
Михайло отер с лица пот.
— Ну, озорной ты.
— А чего они на одного? — рассмеялся Михайло.
— А вернее. Тебе теперь может достаться. Не боишься?
— Ну, чего бояться. А знаешь, тот, что к тебе совался, это Митька, первый мой враг. Я вон грамоте умею. Как обучился, охоч стал в церкви читать псалмы и каноны и жития святых, ну и в том учинился лучше других. А ему, Митьке, и завидно. Потому лучший чтец был раньше он. Он и стал драться. Старше он меня на два года. Спервоначалу одолевал.
Дед Федор всмотрелся в Михайлу.
— Постой, постой. Псалмы и каноны, жития святых. В церкви читаешь. Лучше всех. Да ты кто такой?
— Я? Ломоносов. Михайло. Из деревни Мишанинской.
— Так, так. Слыхал я про тебя. Ты Василию Ломоносову сын?
— Да.
— Слыхал, слыхал. Хоть и несколько я тут дней. А до того сколько лет не бывал. Совсем мальчонком ты, стало быть, был, когда я ушел отсюда. Так.
Дед Федор еще раз внимательно оглядел Михайлу.
— Ты вот говоришь, почему они на одного. Тем они, никониане, и любят брать. Как их много супротив одного, так им кажется, будто правды у них прибыло.
— А ты, дедушка, и в самом деле, значит, раскольник? Не хотел на церковь перекреститься?
— Я — истинной веры, а кто раскольник — еще подумать надо.
— Далеко ли тебе? Отвезу, может, до дому?
— Из Татурова я.
Что-то сообразив, Михайло в свою очередь стал разглядывать своего спутника.
— Из Татурова. Дед Федор. Да не Федор ли ты Савинов, дедушка?
— Он и есть.
— А-а-а! И я про тебя слыхал. Хоть давно тебя здесь не было, а народ говорит.
— Что говорит-то?
— Всякое. Одни злобятся. А кто прямо говорит: справедлив, мол. Только все толкуют: воин.
— Так. Ты вот, значит, в церкви читаешь. А потом, слышал я, поясняешь прочитанное. И как толкуешь что, ну, к примеру, житие какого святого, так не всем толкование твое, случится, по нраву бывает.
— А пусть не по нраву. Как думаю, так и говорю.
— Будто самому попу вашему.
— Не знаю.
— Ну а Холмогоры, где дом архиерейский, ведь через реку.
— Пусть.
— Все пусть да пусть. Оттуда сыск, из Холмогор, из архиерейского дома. Там архиерейский судный приказ.
— Что на мне сыщут? Правду?
— Хотя бы ее.
Прощаясь в Татурове, дед Федор сказал Михаиле:
— Вот что, Михайло Васильев сын Ломоносов. Приходи-ка к нам. Собираемся мы и толкуем про всякое. Твоих толкований тоже послушаем. Говорили мне про них. Будто к нашему близко. А ты про наше услышишь.
Побывал Михайло в Татурове раз, побывал два, а потом стал задумываться. Сидел, слушал молча.
Дед Федор как-то его спросил:
— Задумался ты. О чем?
— Да вот понять хочу.
— Что понять?
— Да вот. Бог один. А почему с его единым именем люди друг на друга восстают? И одни во имя божие, и другие. С одним именем божьим будто две веры стало. Как же это?
— А двух вер не стало. Есть одна. Другая — ересь, не вера. Еретики бога истинного потеряли.
— А почему бог попустил?
— Без греха мир не живет.
— А хуже ли ему, миру, было бы без греха?
— Грех в мире есть. Значит, так господь судил. Его воля.
— Ежели так, то и никонианам грешным господь назначил быть на земле? Вроде они тут божье веление и не нарушали?
Дед Федор рассмеялся:
— Востер ты, востер. Только грех-то разный бывает. В каждом человеке есть и добро и зло. Побеждай каждодневно в себе зло — вот твое земное дело. Ты жития святых читал? А какого отличия между их жизнью праведной и
никониан не заметил?— То святые.
— А очень непохоже?
Михайло молчал.
— Может, у нас, кто в древлем благочестии, праведнее?
Еще внимательнее стал прислушиваться Михайло к тому, что говорили старообрядцы. Ведь правды ищут. Выгода-то им какая? Одно гонение.
Возвращался однажды Михайло домой из Татурова. Вместе с ним шел один раскольник, приходивший издалека, из-под Матигор. Когда начиналось чтение, а потом разговор, этот молчаливый и угрюмый раскольник, сидя где-нибудь в уголке, больше слушал, вставляя изредка слово-другое. Думал он что-то свое, а что — не говорил. Был он сторонний. Раскольник он был тайный, для виду ходил и в православную церковь. Пришел издалека. Поселившись под Матигорами, нанимался летом на суда, зимой промышлял то плотничьим делом, то ходил с рыбными обозами в Москву и Петербург. Кое-кто говорил, что, может, он и не под своим именем живет. Обычно молчаливый и вслушивающийся, лишь однажды он при Михайле взволновался.
В тот вечер читали книгу бесед Аввакума. Собравшиеся внимали чтецу сосредоточенно, благоговейно. Слушают Аввакума! Сидевший перед светильником, в котором потрескивала лучина, раскольник читал медленно и расстановочно «Повесть о страдавших в России за древлецерковная благочестная предания». Лучина едко дымила, потрескивала, вспыхивала, по стенам взбрасывались тени, сгоревшие лучинки плавали в корыте, на краю которого был укреплен светильник.
— «На Мезени из дому моего, — читал Аввакумову „Повесть“ чтец, — двух человек удавили никонияна еретики на виселице. На Москве старца Авраамия, духовного сына моего, Исаию Салтыкова в костре сожгли. Старца Иону, казанца, в Кольском рассекли на пятеро. На Колмогорах [41] Ивана юродивого сожгли. В Боровске Полиекта священника и с ним 14 человек сожгли. В Нижнем человека сожгли. В Казани 30 человек. В Киеве стрельца Илариона сожгли. А по Волге той живущих во градех, и в селех, и в деревеньках тысяща тысящами положено под меч нехотящих принять печати антихристовы…»
41
Колмогоры — старинное название Холмогор.
— Стой! Что про Волгу сказано?
— «Тысяща тысящами положено под меч».
— Это про разинское время! Ну, читай дальше!
Павел Череда быстро встал со скамьи, подошел к чтецу, зажег еще одну лучинку и, держа ее в руке, стал разглядывать книгу.
— Эх, жаль. Грамоте не умею. А то сам бы прочитал.
— Это не про Стеньку Разина, не про расправу царскую за бунт, — раздался голос.
— Что? А откуда ты знаешь? Если даже и не про это, то все равно. За что людей давили, жгли, под меч клали?
До Мишанинской Михайле и Череде было по пути.
— Присматриваюсь я к тебе, — сказал Михайлин спутник, когда они вышли на дорогу, в поле. — Молод ты, а ищешь. Оно и хорошо. Потому для человека на земле будто не все еще найдено. Слушаешь наших. Вникаешь. Однако наши с одной стороны понимают Аввакумово слово. Ну, настоящая жизнь на небеси. Так. Однако во временной своей земной тоже управляться. Ежели в ней против зла так уж пальцем не пошевелить, ему, злу, вовсе просто будет. Аввакумова проповедь против никониан. А какой он — никонианин? Аввакум-то что говорит? «Посмотри-тко на рожу ту, на брюхо то, никониан окаянный, — толст ведь ты!» Помню точно, как у него написано. Заучил. И что еще у Аввакума? «Нужно бо есть царство небесное и нужницы восхищают е, а не толстобрюхие». А кто такие нужницы? Кто в трудах. Им царство небесное, а не толстобрюхим. Ежели суд строгий толстобрюхим на небеси, может, и тут суд им быть может?