Муравечество
Шрифт:
И потому признательны
Политике карательной
Против врагов пещеры нашей,
Их «Фейк-Ньюс» и тем паче
Их голубой власти.
Мы повеселимся всла-асть!
— Спасибо, министр Транк. Министр образования Транк?
Гремит взрыв, воют сирены, и Транки тут же вскакивают со своих мест, превращаясь в боевые машины, опускается стена, почти будто окно в машине, и через нее собравшиеся Транки вылетают в ночную тьму пещеры, присоединяясь к остальным летающим Транкам, проливающим град уничтожения на собравшуюся толпу.
Уже не знаю, где кончаюсь я и начинаются мысли вне моей головы. Некоторые воспоминания кажутся сомнительными, будто пришли откуда-то еще. Многие противоречат другим
Я ничего не понимаю. Идет битва, но непонятно, кто с кем сражается, кто враг, кто союзник, в чем цель. Формы нет — или, вернее, кажется, что каждый сам разработал себе форму. На ком-то пикельхаубе, причем гигантские шипы сделаны в виде световых мечей из «Звездных войн»; на других — несоразмерные двууголки или ярко-желтые треуголки с черными плюмажами. Шлемы всех видов, всех периодов, от мира вымысла до мира невымысла. Стимпанки и супергерои, одни солдаты — в нательной броне, другие — почти голые, только в боевой раскраске. Во многом это как косплей на конвенте, только убийства настоящие — или так кажется. Откуда мне знать, с нынешними-то спецэффектами? Я — со своими ручкой «Тянуть» и бронежилетом, с камерой на шее, — считаю себя военным корреспондентом, причем нейтральным, несмотря на идеологическую поддержку стороны приличия и истины, которую в этом расколотом мире, к лучшему или худшему, представляют «Слэмми». Но в голове все танцует Транк, подмигивает, соблазнительно называет меня «Фейк-Ньюс», манит. Меня разрывает конфликт.
Конечно, теперь при мне оружие — PF-9[182], — но только для самозащиты; я гражданское лицо. Как мы до этого дошли? Размышления прерываются, когда прямо передо мной воин в каком-то гибридном монголо-вестготском костюме сражает татарина в бледном вампирском гриме. Я делаю снимок. Хороший. Не за горами Пулитцер. Пулитцеровский комитет в моей фантазии состоит из голых Транков в стрингах, которые торопят меня на сцену для вручения награды. Сверху пикируют роботы-Транки с головными пропеллерами, без разбора палят лазерами из глаз по толпе в пещере, пока одновременно другие Транки, стоящие на самодельных фанерных подиумах, разбросанных вокруг исполинского поля боя, отрицают, что это происходит.
— «Слэмми» — фашисты, мне так сказали, фашистская антиамериканская корпорация. Мне сказали, они стреляют по людям. По детям, матерям, фермерам. Хорошим работящим американским фермерам. По шахтерам. Мы всего-то хотим вернуть Америке былое величие, для всех, даже для этих лживых ребят из «Слэмми», и того же, поверьте мне, хотят настоящие американцы. Мы хотим мира. Правильно? Естественно. Мы любим мир. Мы миролюбивый народ. Это все знают. И моя администрация любит мир больше всего. Мир.
Через хаос под перезвон электронной мелодии пробивается грузовик мороженого «Слэмми». Детишки — одетые в самых разных детишек: африканских солдат, Стефана из Клуа, Жанну Д’Арк, курдских Tabura Zaroken Sehit Agit, мальчишек-барабанщиков (девчонок, тонов), Астробоя et chetera — налетают на грузовик, размахивая баксами «Слэмми», и их немедленно расстреливают невидимые снайперы из укрытия в сталагмитах. Я щелкаю и это. В Пулитцеровском комитете такое обожают. Теперь приезжает Поллукс Коллинз на пуленепробиваемом «Папа-мобиле» с тонированными окнами и вещает толпе через мегафон на крыше:
— Народ мой, ты меня видишь, но не слышишь, как я слышу тебя, но не вижу. Ну, и не слышу тоже, из-за звуконепроницаемого пуленепробиваемого стекла, но мне говорят, что у вас красивые голоса и что вы скандируете мое имя. Это хорошо. Очень хорошо. Пришла пора волнующих перемен. Нужно выдержать бурю, чтобы для всех настало время мира и процветания. Как великий учитель — именно учитель, а не божий сын — Иисус Г. Христос однажды сказал: «Царство Божие внутри вас». Он имел в виду, что нет нужны искать мир вне себя, ибо он в вашем сердце. Более того, с тем же успехом он мог бы сказать, что искать вовне только мешает. Ибо, как гласит Евангелие от Матфея 18: 9: «И если глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя». С таким же самым успехом Матфей мог бы сказать «вырви оба»: тогда не останется ни шанса на соблазн и можно сосредоточиться на Царствие Божием в сердце, а не смотреть порно или что вас там отвлекает от того, чтобы заглянуть в себя и увидеть Царствие Божие. Ибо разве слепота не даровала мне прозрение? Да, друзья мои, неслучайно есть слово «прозрение». Про-зрение. Дошло? Про зрение. Я предлагаю вам присоединиться ко мне и отринуть внешнее. Ибо разве сама пещера,
защита, что мы обрели против жестоких сил природы снаружи, не есть некая слепота? Позвольте спросить, что происходит с пещерной рыбой? Поколение за поколением она лишается глаз. Другой скажет, это простая эволюция, но я говорю, это сам Бог в мудрости тоновской вознаграждает сию тварь за веру, за религиозный уход во тьму. Имейте веру, друзья мои. Присоединитесь ко мне в прекрасном саду незрячего и вырвите глаза.— Вырвать! Вырвать! — скандируют сторонники Поллукса.
— Новые восторженные сторонники Поллукса, — продолжает Поллукс, — вливайтесь к уже инициированным, моим Acolyti Edepol[183], в отрицании лжи визуального мира и вырвите глаза, что оскорбляют меня, в смысле вас.
И те зрячие, кого тронула эта потрясающая проповедь, вырывают собственные глазные яблоки, которые сыплются на пол темной пещеры и катаются под ногами. Оказывается, в реальной жизни это вовсе не смешно, а устрашающе, трагично и гадко. Я делаю несколько фотографий, которых, к сожалению, эти Acolyti Edepol никогда не увидят. К чему они вроде бы и стремились. И все же это печально — по крайней мере для меня, нейтрального фотожурналиста, ведь снимки у меня, по правде говоря, зрелищные, запечатлевают жестокость войны, эмоциональное бремя, а также сотни черных пустых глазниц, метафорически вторящих самой пустоте пещеры, где мы ныне пребываем. Думаю, это тоже тянет на Пулитцеровку, если она еще существует. В голову неожиданно приходит, что, может, и нет. И как печально, что учредитель премии Джозеф Пулитцер — он же изобретатель дин-а-мита[184], который на смертном одре пожелал сделать доброе дело, чтобы компенсировать свое изобретение, — увидел бы, как его награда исчезает с лица Земли, если бы был сегодня жив. А так-то он наверняка просто переворачивается в могиле. В любом случае я уверен, у «Слэмми» есть какой-нибудь фотоконкурс с призом — может, в баксах «Слэмми», и это тоже неплохо, поскольку я приглядел на «Слэмбэе» «Сега Покет Гир» б/у от пользователя Хватьтебя514. Хотя, признаем, главным подарком стало бы просто само признание. Простая награда, чтобы поставить на каминную полку. Ну, каминной полки у меня нет. Простая награда, чтобы носить с собой. Это был бы великий дар, если только не слишком большой. Может, памятная табличка. Табличка размером с кошелек.
Глядя, как остальные фотожурналисты носятся вокруг и стреляют, не могу не усомниться в их нейтральности. Ужас войны — это ужас для всех; он не знает национальных границ или подданств, так что я стараюсь их не осуждать. Один стреляет в меня, и я прячусь в нору. Его я осуждаю.
Глава 75
В этом новом помещении я нахожу проектор, стул и целые горы коробок для пленок. С любопытством беру одну наугад, смотрю на ярлык: «Фильм Инго Катберта — первая бобина». Я не верю в совпадения, но это мне кажется странноватым. В смысле я же всего лишь прятался от пули.
Я заряжаю первую бобину в проектор, сажусь на стул со спинкой лицом к экрану (прямо как в оригинале!) и готовлюсь. На пещерной стене загорается большой прямоугольник. Вспоминаю своих любимых прямоуголистов, как всегда в начале любого фильма, за исключением фильмов того одинокого немецкого круголога Эдварда Эверетта Хоршака. Но тут все иначе. Это фильм Инго, тоже каким-то образом возродившийся из пепла (как уже тысячи раз возрождался я), и он совсем не такой, каким я его запомнил. Нет начальной сцены с бурей, родами, небесами, страшной куклой, которая как будто обращается — хоть и беззвучно — прямо ко мне. Теперь это просто белый прямоугольник, ничем не обремененный, свободный для всего, что заблагорассудится, пустое полотно, пустая, так сказать, страница, со всеми вытекающими страхами и свободой. Пустая комната, незанятый разум в виде многоугольника. Я смотрю. Это шедевр? Это шарлатанство? Я просвещен или одурачен? Меня озаряет, что это не более и не менее чем то, что я сам захочу.
Сперва я свыкаюсь с этой новизной. Как фильм Инго превратился в проецирующийся психологический тест? Как пепел пересобрался в это? И как он оказался здесь, в этой пещере, во вроде бы случайной комнате, в коробках? К тому же прямоугольных. Но я хочу быть весь внимание, а поэтому нужно отбросить эти и другие вопросы. И я смотрю. Меня озаряет, что белизна — это одновременно всё и ничто. Это пустое пространство, но, конечно, любой школьник может сказать и скажет, что чистый белый свет содержит все цвета видимого спектра. Белый свет — это всё, мог бы еще сказать любой школьник и скажет. Я размышляю над этим все одиннадцать минут первой катушки. Потом заряжаю вторую и, садясь для просмотра следующего белого прямоугольника, чувствую, как внутри растет паника. Смогу ли я смотреть три месяца пустого пространства подряд? Я, конечно, обязан это сделать ради Инго. Это труд его жизни — труд, который я уничтожил. А теперь он чудесным образом переродился. Я должен посмотреть от начала до конца. А потом должен посмотреть еще раз и еще. Семь раз. А в восьмой раз должен посмотреть, глядя на проектор. Я обязан ради Инго. Обязан ради мира — того немногого, что от него осталось, — покорить этот фильм, поделиться им, пусть даже мой положительный отзыв будет состоять из десятка тысяч пустых страниц. Даже если приду только к такому выводу. Я обязан смотреть.
Белое. Белое. Белое. Белое. Белое. Белое. Белое. Белое. Белое. Белое. Белое. Белое. Белое. Белое. Белое. Белое. В отличие от платоновской пещеры, в этой проекции нет даже теней. На стену не проецируется ничего из мира идеального. Возможно, мораль в том, что идеалы тоже иллюзорны. Возможно, это я и должен для себя извлечь. Но надо ли на это целых три месяца? Сказать по правде, как-то избыточно. Белое. Белое. Белое. Белое. Белое. Белое. Белое. Но еще рано выносить вердикт. Определенно, фильм неудобный, но неудобство публики — это достойная творческая цель. «Неровный матрас» (1958) Мам'o — шедевр, как и Taitona Kutsu («Тесные туфли», 1997) Китагавы. Оба фильма очень неудобные. Из-за «Неровного матраса» я не мог уснуть ночами. Из-за Taitona Kutsu у меня остались психические мозоли на метафорических ногах. Я думал, уже никогда не смогу ходить, фигурально выражаясь.