Мурка, Маруся Климова
Шрифт:
– А в Сретенское-то зачем? – не понял он.
– Да так просто. Родители просто так поехали, от счастья. И ты поезжай.
– От счастья обязательно поеду, – пообещал Матвей и отправил в рот крепенький соленый помидор. – Как только, так шражу. Антош, а спать тебе не пора? Второй час уже, между прочим.
– Сейчас я тебе постелю. – Она встала, провела рукой по его макушке. – Сказку на ночь рассказать?
– Если только про счастье, – хмыкнул Матвей. – Как раз для сказок тема.
Глава 5
Антонина Константиновна погасила ночник у Матвея в комнате и, убрав с его одеяла коричневый том
Со стола она давно убрала, и делать ей на кухне было вообще-то нечего. Но и ложиться не хотелось. Душевное смятение, которое в последнее время появлялось всегда, когда она думала о внуке, и усиливалось при встречах с ним, – все равно, она знала, не дало бы ей уснуть.
Антонина Константиновна зажгла две маленькие лампы и села к столу. Свет на кухне был сделан так, что каждая из нескольких неярких ламп освещала какую-нибудь необычную деталь этого просторного, с высокими потолками, помещения. Это Анюта так продумала свет; вкус у нее был безошибочный. Впрочем, для Антонины Константиновны ничто здесь не было необычным – она выросла в этом доме. А то, что он все-таки никогда не казался ей своим, было неважно.
В размытом золотистом луче поблескивали глаза деревянной утки, которая, стоя на полу у окна и выгнув шею, внимательно смотрела на свою самую старую хозяйку. Анюта прочитала в каких-то своих искусствоведческих книжках, что такие утки сто лет назад украшали витрины московских лавок, в которых продавалась убитая охотниками дичь. Как эта деревянная дичь оказалась в ермоловской квартире, являлось загадкой. Здесь вообще было много загадочных предметов. А за стеной, где помещался Анютин журнал «Предметный мир», а когда-то, как раз во времена охотничьих лавок, была вторая половина той же самой квартиры, их было еще больше. На редакционных столах красовались сделанные из папье-маше овощи – золотистые тыквы, румяные яблоки, бело-зеленые вилки капусты, и восковые сырные головы, и большие картонные часы – тоже, конечно, муляж – с надписью «Верное время»... Еще там были круглые и грушевидные стеклянные сосуды, про которые никто не знал, для чего они нужны, а потом выяснилось, что сто лет назад такие сосуды стояли в витринах аптек. В сосуды, как было положено в тогдашние времена, налили разноцветную воду, и стало казаться, что в редакционных комнатах собираются снимать какой-то старинный фантастический фильм – про Аэлиту, например.
В детстве Тоня любила кухонную деревянную утку, потому что ее можно было обнять за шею и нашептать ей в несуществующее ухо про то, что жизнь состоит из сплошных обид и несправедливостей. Утка слушала внимательно, сочувственно поблескивала бусинкой-глазком и, главное, молчала. Если бы Тоня вздумала рассказать обо всем этом кому-нибудь другому, то услышала бы много ненужных слов.
Однажды ее разговор с уткой подслушала мать и выпорола Тоню широким ремнем от папиной шинели. Утку она тогда схватила было за шею, чтобы выбросить, но потом почему-то остановилась, поставила фигурку на прежнее место, зло грохнув ею об пол, и сказала:
– Ладно, пускай стоит. Я кто, я прислуга, не мне решать, чего отсюдова выбрасывать... Как бы дворянин наш не прогневался да с довольствия не снял! – И вышла, громко хлопнув кухонной дверью и оставив сурово молчащую Тоню наедине с уткой. Напоследок мать бросила: – Слова из тебя не выбьешь, уродина. Хоть бы поревела... И в кого ты такая? Я-то за словом в карман не лезу, а что папаша твой молчун, ну так ведь это со мной. С прислугой-то
баре не больно разговаривают. Он-то хотя б собою видный, стать какая! А ты... Тьфу!Это было одно из немногих воспоминаний Тониного детства. Вообще же все оно словно вымылось из ее памяти. Может быть, организм инстинктивно защитил себя таким образом от всеобъемлющей безлюбовности, в которой, как в Мертвом море, не может жить живое существо и в которой ее детство как раз и проходило.
Ей надо было жить и выжить, и она забыла свое детство, а то, что все-таки не забылось, помнила так, как будто это было не с нею, а с каким-то посторонним человеком.
Потому и квартиру, в которой прошла вся ее жизнь, Антонина Константиновна покинула без сожаления.
Она вспомнила Матюшкин вопрос о том, почему ее на старости лет вдруг потянуло в глушь, и за это маленькое недавнее воспоминание сразу зацепились другие, очень давние.
Матвей называл ее Антошей, потому что так, она ему рассказала, называл ее в детстве папа. Вот это воспоминание было как раз из тех, которые она хранила в себе бережно, как живую воду. Папа ушел на фронт, когда ей было шесть лет, и вскоре погиб под Сталинградом. Но и до войны он бывал дома редко – вечно ездил в командировки, а когда был в Москве, то часто ночевал в своем кабинете в Наркомате путей сообщения. Тоня этому не удивлялась: ей и в три года казалось, что лучше ночевать даже на улице, чем дома, где царила мать с ее вечной злобой и грубыми ухватками.
Тоня даже хотела попросить папу, чтобы он хоть разок взял ее с собой в это загадочное место, которое называется командировкой, или позволил переночевать в не менее загадочном наркомате. Но постеснялась об этом просить. Она не боялась отца, как его боялась мать, которая при нем преображалась – говорила тихим заискивающим голосом, то и дело бросалась вытирать пыль с какой-нибудь из бесчисленных старинных безделушек... Тоня вот именно стеснялась его, потому что казалась себе по сравнению с ним особенно невзрачной.
Папа был не просто видный собою – Тоня была уверена, что такими, как он, бывают только сказочные богатыри, нарисованные в книжке, которую он привез ей из очередной командировки в город Киев. И дело было даже не в его росте. Конечно, папа был статный, но, может, он все-таки казался Тоне великаном просто из-за того, что сама она была от горшка два вершка. А вот то, что жило у него внутри, что было в нем главным и чему его маленькая дочь не знала названия, – это могло быть присуще лишь сказочному богатырю.
И только когда повзрослел Матвей, Антонина Константиновна поняла, как называлось то, что она даже сквозь пелену времени так ясно видела в своем отце... Это было глубокое, за душу берущее, не зависящее ни от каких внешних условий обаяние.
Вообще же она плохо помнила папину внешность. Только зеленые, как теперь у Матвея, глаза запомнились с детства, в остальном приходилось верить единственной фотографии, которую он прислал ей с фронта. На ней папа был суровый, усталый, и, как она и при его жизни знала, глубоко несчастный человек.
До Матвея он был единственный человек, который называл ее Антошей.
– Не нра-авится, что я по мамаше девку назвала! – цедила мать, когда слышала, как он произносит это имя. – Ясно дело, не из господ была покойница, рылом не вышла. Квартиру и то стенкой разделил, чтоб отдельно от нее, значит, проживать. Преступница она ему, видишь ли! Уж что сами народу положили за свою эту власть советскую, не сосчитать, а как бедный человек кого порешил, только прокормиться чтоб, так сразу престу-упница!