Мурлов, или Преодоление отсутствия
Шрифт:
– Ну-ка, быстро – за работу без травм и аварий! А-а, хорошо пошла, и-эх! В молодости, – Сизиков пригладил лысину, – у меня была вот такая копна волос, – Сизиков показал. – Не преувеличиваю. В кино я обычно шапку не снимал. А как-то раз сзади попросили – снял. Голова сразу в два раза выросла. Наденьте, попросили сзади. Надел. Спасибо сказали.
Женщины в это время обсуждали «женский вопрос»: шмотки, цены, шуры-муры и прочая мура. В их кружке было пестро и галдежно, как в клетке с волнистыми попугайчиками.
Потом пили за мир во всем мире, объединив мужские и женские усилия. Поскольку у каждого было свое понимание мира, пили, выходит, за что-то
Мурлов же, чем больше пили и чем бессодержательнее шел треп, все больше замыкался в себе, словно с каждой рюмкой, с каждым произнесенным словом надевал на себя, как матрешка, очередное более просторное подобие себя самого. И это подобие пялилось и слушало окружающих, но ничего не брало из этой болтовни близко к сердцу. Наталья с беспокойством поглядывала на него, но ничего не говорила. Мурлов кивнул ей головой, чтобы не беспокоилась понапрасну, и перестал пить, а просто поднимал рюмку и шумно ставил ее, расплескивая водку на стол.
– У моей знакомой муж всю жизнь астмой мучается. Достала она лекарство американское. Так астма у него отлегла, а ногу нечаянно подвернул – она и сломалась.
– Я уж лучше с астмой жить буду, – резонно заметил астматик Семенов и пошел покурить.
– А у нас нового учителя черчения Кесарев зовут, – вылез вдруг из детской подслушивающий взрослых Вовка Сизиков. – Он в среду вызвал Баринова к доске и говорит: «Ну-ка, Баринов, сделай-ка мне вот тут сечение по этому предмету», а Баринов отвечает: «Богу богово, а Кесареву – сечение».
– Много вы понимаете, – перебила его мать. – Одни дискотеки в башке.
– А я сегодня мимо рынка иду, – сказал задумчиво Мурлов, воспользовавшись минутой затишья, – там на углу есть библиотека для незрячих, а я в аптеку зашел, она дальше. Выходят из этой библиотеки старичок со старушкой, оба интеллигентные, сухонькие, с палочками. Уверенно спустились по обледенелым двум ступенькам (я еще хотел поддержать их) и пошли через дорогу на рынок. «На рынок зайдем?» – спросил старичок. «Зайдем, – сказала старушка. – Посмотрим, что там есть».
– Посмотрим! Га-га-га! – загоготал весельчак Кудыкин. – Слепые! Га-га-га!
На Кудыкина все привычно поморщились, не ведая того, что он через десять лет станет директором завода и все станут привычно подгогакивать ему, а на Мурлова посмотрели с удивлением, впрочем, тоже не ведая, что с ним станется через десять лет. Что-то не пьет, а пьяный.
Потом с полчаса танцевали и тряслись под оглушительный рев, называемый музыкой. У Сизикова неплохо получался танец живота, поскольку для того, чтобы получался танец живота, надо, как минимум, иметь живот.
А под компоты водка вообще пошла за милую душу. Пока пили и мыли косточки новому замдиректора по экономике, Мурлов обсуждал с замом Сизикова по общим вопросам Чебутыкиным, большим любителем театра, проблемы театральных постановок и причин, по которым сейчас почему-то совсем нет трагедий, точно их все уже написали Еврипид, Эсхил, Софокл и Шекспир, ну а в двадцатом веке Лорка.
– И сейчас бы нашелся автор, чтобы написать трагедию, но сейчас все так измельчало, да и трагедию о муравьях не напишешь, – сказал Чебутыкин.
– Почему же не напишешь? – возразил Мурлов. – Впрочем, она тоже уже написана. О муравьях. «Илиада». Ахилл был мирмидонянином, а по-гречески это значит муравьем. «Мирмидоняне» – была и такая пьесочка. Да и что трагедии! Ты, Сергей Александрович, все трагедии на театре ищешь. Вон посмотри в «Рекламе» («Реклама» – как «Рамаяна»!) объявления из раздела службы знакомств.
Вот где трагедии. Каждое слово – трагедия. Высечено из камня одиночества, выгрызено зубами. Всю жизнь высекалось, всю жизнь выгрызалось. «Где ты – мой – хороший – добрый – уставший от одиночества – человек?» Какую еще тебе трагедию надо? Одинокий человек в комнате – это ужасно. Да если еще и потолки два сорок… Достоевский сразу на память приходит. А одинокий человек в жизни?.. Ведь жизнь со временем сжимается, как кулак. Где взять силы, чтобы разжать этот кулак? «Faust» – читал? Одному его не разжать. Нужен Мефистофель. Это так страшно, когда ты один ищешь выход, а выхода нет.Чебутыкин с настороженным любопытством слушал Мурлова – кто бы мог подумать, что его, такого замкнутого, молчаливого и, как казалось многим, недалекого человека, могут интересовать проблемы трагедии. И не просто на уровне житейского трепа, а на уровне, скажем, необходимости хора в современной трагедии, буде она создана. Или чего стоит одно его замечание, что без мифа нет и трагедии, а сегодня мифологическая картина мира напоминает кабак. Оттого и трагедии происходят по кабакам, которые многим заменяют родину, семью и душу. «Хорошо бы поболтать с ним трезвым, – подумал Чебутыкин. – Не станет, однако».
А за столом продолжалось «принятие». «У нас на предприятии одни мероприятия: то в партию принятие, то в гараже «принятия».
– Эх, грибки в этом году слабые! Щас бы грибков жареных! – вскрикнул вдруг Сизиков.
Грибы с картошкой, зажаренные на громадной сковороде с тефлоновым покрытием, были любимым блюдом Сизикова.
– Грибы очень хороши от рака. Рак их боится. И после них испытываешь удивительное чувство полета, когда сидишь на унитазе. Вот как орел замирает в воздухе…
Сизиков любил все, но мучного старался не есть, разве что пяток-другой пирожков в два-три укуса и хороший кусок торта. «Большому куску рот радуется», – говорил он в таких случаях. А еще у него было свое правило деления на три: три – золотое число, на троих делится любое число и любое количество без остатка. Прямо не Сизиков, а Хирон.
Сотрудники и подчиненные хорошо знали его основной тест при найме на работу новых работников – что ешь и сколько ешь за один присест, а также его знаменитое высказывание: «Я узнаю людей по тому, как они едят. В еде сразу виден весь человек. Друг тоже познается в еде». Когда они ходили в заводскую столовку вместе с Сизиковым, то старались явить себя за обеденным столом эдакими Пантагрюэлями со слабыми инженерными задатками и уплетали общепитовскую похлебку с таким завидным аппетитом, что даже раздатчицы начинали пробовать еду и находить в ней утерянный на плите времени вкус.
Мурлову нравились гедонисты, и потому он спокойно воспринимал шутки Сизикова, которые не простил бы никому другому. Все помнили, как однажды на недвусмысленный намек, касающийся профессиональной честности Мурлова, зам. заводского секретаря по идеологии получил прямо за трибуной, с которой вещал, аккурат в глаз, за что Мурлова месяца два трепали на всяких собраниях и чуть не лишили должности начальника участка. Хорошо, заступились Сизиков и главный инженер завода. Мурлову, правда, пришлось пожертвовать местом в списке на выдвижение, и производство на уровне завода потеряло неплохого технолога и организатора, что не всегда гармонично совмещается в одном человеке. Идеологу же, для равновесия на заводе, пришлось пожертвовать партийной карьерой, но это пошло на общую пользу, и прежде всего – на пользу производству.