Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мурлов, или Преодоление отсутствия
Шрифт:

– Повезло девке! – сказала Альбина.

– Повезло Сосыхе, – сказал Мурлов.

У Сливинского сидел Каргин. Сливинский дал Мурлову пятнадцать минут, чтобы рассказать ему и Каргину (!) поставленной задаче и выводах. Каргин был самым способным из аспирантов Сливинского. За мрачность, сутулость и постоянную озабоченность его прозвали Каргой. Говорят, на младших курсах он был шалопай и весельчак, хорошо играл на гитаре и даже пел туристские песни, но Мурлов видел его только деловым и замкнутым. Еще говорят, жена у него такая милая и добрая. Даже Анне Николаевне она нравилась. Мурлову почему-то тоже захотелось увидеть ее, просто так. Карга был прирожденный экспериментатор, за это, наверное, его и ценил шеф. Но через два года денных и нощных экспериментов Каргу вдруг понесло куда-то не туда. Он на полгода забросил эксперименты и углубился в расчеты, скооперировавшись с одним математиком из ВЦ. Сливинский не вмешивался, хотя ему это не совсем нравилось. Он

только вскользь сказал: «Каргин, не разочаруй меня…» На ежегодном отчете о проделанной работе Каргин представил теоретическую главу, чем озадачил Сливинского и слегка уязвил его. Но основные посылки, выкладки и выводы были безупречны. Они шли не совсем в русле диссертации. Ну что ж, перенесем русло, раз по нему устремилась мысль, не будем городить плотины. «Молодец! – сказал академик. – Теперь можно отдать тебе теоретиков, когда защитишься. Помощь нужна?» Каргин, похоже, первый раз за пятилетку улыбнулся и хриплым от волнения голосом сказал: «Нет, спасибо, Василий Николаевич, помощь не нужна».

Сливинскому вдруг захотелось забуриться на вечерок с Каргиным в пивнушку, набрать пива с солеными сушками и воблой, и говорить, говорить белыми стихами о разных числах Маха, Рейнольдса, Кнудсена, а еще о женщинах, обязательно о женщинах, красивых и таинственных, и непостижимых, в отличие от всех этих постигаемых чисел. Женщину в диссертацию не засунешь! У Толи Каргина, кстати, жена просто сама душа. Как они живут? Он даже заерзал на стуле и посмотрел на часы.

«Везет Карге, – сказал тогда Гвазава. – Конечно, Сливинский создал ему все условия для творчества. Полгода не стоял над душой. Твори – не хочу». – «Для творчества нужны всего два условия, – заметил Мурлов, – чтобы стул не скрипел да зад не потел». – «Ну, тебе виднее», – огрызнулся Гвазава. «А тебя что, Сливинский чересчур опекает?» – «Что ты имеешь в виду?» – сузил Гвазава глаза. «Что имею, то и введу. Чрезмерную опеку», – ответил Мурлов. Ему в тот момент хотелось подколоть Гвазаву, и он с удивлением поймал себя на том, что причиной тому была полудружба-полувражда Гвазавы с дочкой Сливинского, Фаиной, о которой по институту ходили легенды, как когда-то о ее матери.

– Ну, что ж, – задумчиво произнес Сливинский, выслушав Мурлова. – Это можно использовать. Вполне, – он отбивал карандашом какой-то ритм. – Попробуй, Толя, воспользоваться этими данными, только измени условия, как я тебе говорил. Статья готова? – обратился он к Мурлову.

– Заканчиваю.

– Поторапливайся. Через месяц будет поздно. Как говорит Семочкина – она меня, братцы, достала, выдайте вы ее замуж, что ли, – «надо своевременно озелениться и обсемениться». Тебе, Дима, статья нужна, больше никому. Там посмотрим, может, к Каргину в отдел пойдешь.

Глава 23. «Ржавый Скамандр на зеленом лугу…»

«Чтобы владеть прекраснейшей из смертных женщин, надо назвать прекраснейшей одну из богинь, – сказал Ахилл. – У Париса есть чему поучиться».

* * *

Мурлов написал это и задумался. Куда бы втиснуть фразу: «Знаменитые женщины часто знамениты только своей связью с богами»? Хорошо для пьесы. Елена – дочь Зевса, оттого и такая заваруха вышла вокруг нее, оттого Менелай в качестве зятя громовержца смог посетить Елисейские поля и вернуться оттуда живым. Оттого Гвазава обнаглел, что увивается вокруг директорской дочки. Почему обязательно с богами? А А.П. Керн?

Мурлов сидел на кухне, залитой светом электрической лампочки без абажура. В этой откровенной оголенности было что-то пошлое и тоскливое одновременно. Кухонный стол стоял у окна без занавесок, штор и прочих висячих тряпок. В окне отражалось убожество кухни, а за стеклом, как черная кошка, затаилась ночь. Сквозь круглую дыру в черном небе был виден иной светлый мир, белый, с голубыми прожилками, и казалось – до него рукой подать. И в мире том был вечный свет и потаенный смысл, ускользавший от Мурлова. И от полнолуния к новолунию кто-то задвигал шторки, а от новолуния к полнолунию вновь раздвигал их, как бы завлекая в тот мир очередных несмышленышей.

Два года писал Мурлов роман о древних греках. Два года жил их давно прожитыми жизнями, живописуя и возрождая завершенные уже однажды скитания и совершенные подвиги, беспокоя понапрасну стонущие тени в Аиде, ибо все равно не мог вернуть их в царство живых, потому что будь он даже богом и вдохни в них жизнь – все равно любую искру жизни и тепла, как спичку, погасил бы все леденящий Стикс. Мурлов был только наивен, как бог, – черта, простительная молодости и уважительная в старости, – и думал по-другому. Звучные, красивые, как оружие, греческие имена для него были так же привычны, как имена его друзей и знакомых, которые удивленно спрашивали у него: «Откуда ты их всех знаешь?», самим вопросом своим исчерпывая тему. Некоторые из героев имели такие же лица, характеры и голоса, как у них; например, лучезарная Фаина – воинственная Афина. Правда, та была девственницей. Впрочем, уверенно можно утверждать только обратное. Может, и Афина – не

Фаина, а как раз наоборот: Фаина – это и есть Афина. Даже буквы одни и те же. Могли поменяться местами за столько веков. Собственно, звук имени один и тот же, а это главное, когда призываешь или заклинаешь богов. Эх, оформить бы куда-нибудь с богиней командировочку… В Вавилон!

Но роман… Роман о греках никак не кончался. Роман с Фаиной никак не начинался. Как говорится, оба романа не про нас, видно, писаны. Серединка наполовинку – это совсем не то же самое, как столь любимое греками чувство меры, это неопределенность с обоих концов. С того конца, где была лучезарная Фаина, мешала не то чтобы робость Мурлова – он был парень не робкий, напротив, уверенный в себе, порою чересчур, – мешала, скорее всего, именно его решимость брать приступом прекрасную Фаину почему-то с романом в руках. Что ж, это было по-рыцарски и, значит, нами не комментируется. Отметим только, что женщины хорошо также идут на блесну и на живца. А то и без всяких приманок, просто в руки. Мурлов сам себе не мог толком объяснить причину роковой взаимосвязи двух своих романов, и оттого теперь мучался.

По листу проползла божья коровка, и щемящая грусть охватила Мурлова. Эта крохотная капелька жизни торжествовала над всеми его монументальными неподвижными героями, которые в сравнении с героями Гомера были будто рабы рядом с фараоном на рельефе египетского храма; эта живая траектория перечеркнула вдруг все его честолюбивые замыслы и вырисовала вопрос, на который он не мог ответить с определенностью: зачем все это нужно?

Два года не приблизили его ни на йоту ни к грекам, ни к Фаине, ни к диссертации, ни к друзьям, ни к пирушкам и подружкам юности, ни к столь желанной и столь ценимой абстрактной свободе, которой можно обладать, наверное, только в мечтах да на острове с верным Пятницей. Впрочем, была свобода, была – за этим кухонным столом, на котором, сменяя жареную картошку и тараканов, разыгрывались такие баталии, которые не снились ни Цезарю, ни Бонапарту, а разве что только слепому Гомеру. Ахилл, Одиссей, Менелай, Парис, Гектор, Патрокл, Аякс… Где они? Кто они? В каких золотых урнах лежат их обгоревшие кости? Куда разнес ветер времен и странствий землю с их погребальных курганов? Где Аид? Где острова Блаженных? Неужели все это находится только внутри, не занимая никакого места и, в то же время, наполняя все обозримое пространство? Кто все мы? Где все мы? Да и что там было на Скамандрийском зеленом лугу на самом деле? Так же по-змеиному полз ржавый Скамандр, текучий бог реки, ржавый от глины, ржавый от крови?..

Одному научил Мурлова двухлетний труд – терпению. Он достаточно быстро для своего возраста понял, что как ни торопи время, оно придет тогда, когда нужно ему, а не тебе. Это был бы спасительный тезис для очень многих нетерпеливых и напористых, обладай они хотя бы зачатками интуиции.

Спал Мурлов мало, на стуле возле кровати держал тетрадку и ручку, чтобы спросонья, или со сна, записывать разные мысли и обрывки снов. Одному удивлялся Мурлов: как это мысли, такие объемные в голове, на бумаге выходят такими плоскими. Ответ он видел в одном, чисто физическом, разъяснении: в ваку-уме головы мысли занимают тот объем, какой им вздумается, хоть во всю Вселенную, а вне головы попадают под пресс ограниченного пространства листа, стола, кухни. Хотя, возможно, это были и специфические, не изученные еще свойства ума или бумаги.

Мурлов упорно, как муравей, петляя и то и дело возвращаясь назад, шел к цели, признаться, неведомой ему и нереальной, шел на ее аромат, на ее запах. Речь шла, разумеется, не о том, как и где этот роман печатать – Мурлов был выше этих соображений, речь шла о том, что он никакой цели при написании романа себе не ставил, он просто жил этим романом, как жил обычной своей жизнью, и считал это вполне достаточным, чтобы найти заинтересованного читателя. Мурлов не представлял себе, что будет после того, как роман вдруг закончится. Может, на том и кончится его жизнь? Начинать новый роман у него не было даже в мыслях, так как не было в этом потребности, потребность должна была исчерпаться с окончанием романа о греках и началом истинного романа с Фаиной.

Мурлов давно уже, как только узнал Фаину, с того летнего проливного дождя с грозой и молнией во все небо (молния как раз и высветила ему тогда смысл страсти, любви, творчества, озарила всю его грядущую жизнь лиловым неровным трепетным сиянием, наполнив острым ощущением стремительно ускользающего неуловимого времени), придумал и продумал свой будущий с нею роман, а сейчас это был всего-навсего пролог с древними греками, смыслом жизни, тайной смерти, откровениями дружбы и любви, страстями и мучениями, воображаемыми, конечно, так как об истинных страстях и мучениях не хочется ни вспоминать, ни, тем более, говорить, потому что они истинны только для тебя одного, а для всех остальных ложны. Для всех остальных истинными оказываются ими придуманные события и чувства, так как все остальные живут тоже в придуманном мире, тщательно скрывая от посторонних глаз свой собственный единственный мир и выстраданные в его одиночестве переживания.

Поделиться с друзьями: