Мужайтесь и вооружайтесь!
Шрифт:
— Из Переяславля? — уточнил Наумов.
— Из него… А ты почему спрашиваешь?
— Девяносто сабель — сила немалая. Получив от ворот поворот, австрияки наверняка озлятся, начнут на обратном пути разбои чинить. А у меня столько людей нет, чтобы к ним для порядка приставить. Коли ты не поможешь, Дмитрий Михайлович, не знаю, как тут и быть.
— Правильно вопрос ставишь, — ухватился за просьбу Наумова Пожарский. — Приставов мы тебе дать обязаны. И немало. Но в нашем положении большой отряд для сопровождения австрияков в Архангельск посылать расточительно. Другое дело, если он там для укрепления Двинского края останется — для пущего дозора за морским и речным путем. Заодно Ивана Долгорукого с места отзовем. Насколько я знаю, он на воеводстве два положенных года уже отсидел. Пора бы его сменить, но не абы кем, а нашим человеком. К примеру, Андреем Татевым. Как думаете, други?
— Заслужил! — разом откликнулись
— Стало быть, решено, — подытожил Пожарский. — В одной упряжке с Наумовым мы Татева и три служилых сотни в Переяславле оставим. Но действовать их прошу сообща, торопиться без спешки.
— Вези, лошадка, задние колеса, а передние и сами пойдут, — ввернул Минин, да так ловко, что все разулыбались…
Чтобы не создавать дорожной толкотни, дальше сподвижники решили идти двумя потоками. Пехота и обозы под началом Минина и Хованского прямиком к Троице-Сергиеву монастырю двинулись, а конные отряды туда же, но через Александрову Слободу Пожарский с сыновьями повел. По сообщениям из разных мест там немало казаков и крестьян, бывших прежде в подмосковных таборах, скопилось. Одни от Заруцкого отпали, но и к Трубецкому не пристали, другие возмечтали свою вольную мужицкую власть, наподобие той, что была при мятежном атамане Иване Болотникове, возродить, третьи и вовсе от ратных дел отбились, ждут, когда отношения между первым и вторым ополчением прояснятся. Вот и надумал Пожарский с этой неприкаянной силой встретиться, увлечь своим убеждением тех, кто долг перед отечеством и совесть человеческую еще не прогулял. А для пущей убедительности взял с собой казака Обреску и смоленского дворянина Ивана Доводчикова, готовых в покушении на князя покаяться и доводы в пользу нижегородского ополчения привести.
Сказано — сделано. Что для конных воинов сорок верст? За полдня они их промахнули, чтобы из Залесья в долгожданное Ополье попасть.
Небо с утра обложили грозовые тучи, но дождя все не было. Впереди, на тускло-зеленом холме, показалась утратившая былое значение, но все еще величавая издали Александрова слобода. Сорок восемь лет назад сюда из мятежной Москвы сбежал первый русский царь Иоанн Грозный. Здесь и основал он гнездо опричнины, превратив место для прохлады [75] переяславских князей в неприступную крепость. Ее окружали рвы, наполненные водой, и земляные валы. Рубленые стены с круглыми башнями по углам выложены белым кирпичом. Внутри кремля возведен не один, а сразу три каменных дворца. К церкви Покрова Богородицы, каждый камень которой расписан черной либо желтой, либо золотой краской и украшен святым крестом, добавилось еще два величавых храма — Троицкий и Успенский, а на восьмигранный столп обновленной шатровой звонницы с тремя ярусами дуговых кокошников поднят пятисотпудовый колокол, доставленный из Великого Новгорода опричным разбоем.
75
Имение для загородного отдыха.
Впервые Пожарский побывал здесь еще Митюшей. Ведь Александрова слобода — это узел дорог, связывающих Москву с Поморьем, Новгородскими и владимиро-суздальскими землями, а значит, со Стародубом и родовым имением Пожарских в Волосынино-Мугреево. Белый Александровский кремль показался ему тогда похожим на жемчужное ожерелье, вынутое неземными силами из московского ларца и умело уложенное на бескрайних русских просторах, среди лесов и полей, голубых вод и солнечных небес. Царь-град да и только. Но на постоялом дворе, где Пожарские в тот раз заночевали, Митюша услышал через открытое окно, как, утайливо перешептываясь, приказчики из Юрьева-Польского назвали Александрову слободу кровопийственным градом. С их слов выходило, что незадолго до смерти жестокосердного государя Ивана Грозного один из его здешних дворцов был разрушен молнией, и случилось это не раньше и не позже, а вот именно на день Рождества Христова. Иначе как наказанием Господним за темные дела царя Ивана и его кромешников такое не назовешь.
— Да-а-а, — скорбно вымолвил один из шептунов. — Его хоть в сад посади, и сад от его злонравия привянет. Лихо лихом и кончается. Гневайся, грозным будь, но не кровавым! Одно слово — душегуб.
— Видать, его сам сатана пестовал, — поддакнул ему другой. — В которой посудине деготь побывает, и огнем его оттудова не выжгешь.
От таких слов у Митюши дыхание перехватило. Он рос в убеждении, что народ — тело, а царь — голова, и никто не вправе осуждать его, тем более после смерти. Как без Бога свет не стоит, так и без государя земля не правится. И вдруг находятся люди, готовые его имя грязью мазать.
«Не смейте!» — хотел крикнуть Митюша,
но его опередил отец, тоже невольно услышавший пересуды приказчиков.— Неладные речи неладно и слушать, — нагрянул он из сеней в житье к приказчикам. — Но коли на то дело пошло, хочу и от себя слово сказать. Не всяк злодей, кто часом лих. Иван Васильевич царство строил, а супротивные ему бояре со своими прихвостнями что? — Дьяволу престол, а себе рядом — сиятельные престольцы. Вот он на них и опалился. И поделом! Они ведь почище его кровопийствовали. За червя держали. Двоедушничали. Измены строили. Не сменив их, нельзя было вперед двигаться. Он и сменил, пусть и с душегубством немалым. Я с опричниной не дружил, но могу сказать, что она не с неба взялась. Александрова слобода — тоже. Плохо ли, хорошо ли, а Русь при Грозном в силу вошла, землями многими и городами уширилась, государством стала, Земские соборы и свой Судебник учинила. Этого не забудьте, когда в другой раз по углам в шепоты пуститесь.
— Возлюбивший злобу чтит ю паче благостыни, — опомнившись, постными голосами стали возражать ему приказчики. — Худом добра не весят. Лучше в обиде быть, чем в обидчиках. Забудь, что мы тут говорили, князь. Господь учит: замахнись да не ударь!
— Праведники нашлись… — подавил в себе раздражение отец. — Ладно, забуду… Правдой жить, точно огород городить: что днем отчизники нагородят, то скрытники и злобесники ночью норовят разметать. Да пока у них руки коротки… Ну а насчет дворца в слободе, что на Рождество Христово молния попортила, я так скажу: отстроен он еще лучше прежнего. С памятью о государе Иване Васильевиче то же будет: как разрушится, так и отстроится…
Через год отца не стало, но эти слова навсегда запали Пожарскому в душу. Они стерли ореол непогрешимости с обликов Иоанна Грозного и его преемника, блаженного Федора Иоанновича, а затем Бориса Годунова и Василия Шуйского, но помогли понять, что царь со всеми его человеческими достоинствами и недостатками — это прежде всего скрепа государства, хранитель веры и самостояния, а значит, верность ему — это верность отечеству. Шатаний тут быть никаких не может. Как Солнцу всех не угреть, так и царю на всех не угодить. Главное, чтобы это был радетель, а не самозванец, готовый бросить под ноги алчности наемников и своему честолюбию судьбу народа…
А потом разразилась Смута, и земля под Александровой слободой, как и повсюду, закачалась. Кто ее только ни топтал! Дольше всех гайдуки и пехота литовского гетмана Яна Сапеги. Дважды их выбивал из крепости князь Михайло Скопин-Шуйский. Ему помогал шведский барон Якоб Делагарди. Однако при седьмочисленных боярах слобода снова пала. Полторы тысячи посадников затворились тогда в перестроенной шатровой звоннице, но сапегинцы подожгли ее, обложив со всех сторон бревнами и хворостом. Не желая даться им в руки, бросилась вниз с колокольни дочь мельника со Сноповской плотины, Катюня Самоквасова. После этого случая ее отчим Поликарп Рябой собрал посадников и крестьян из окрестных сел Бельково, Каринское, Годуново, Отяево, Темкино, Шуйское, Недюревка да и стал побивать обидчиков стремительными налетами, а после влил свой отряд в нижегородское ополчение. Ныне Поликарп Рябой послан в Александрову слободу — готовить ночлеги для земской рати. Никто лучше него с этим не справится…
Былое так крепко переплелось с настоящим, что Пожарский забыл обо всем вокруг, расслабил вожжи, дал коню самому выбирать дорогу. Чем ближе становился кремль на холме, тем явственнее виделись потеки и проломы на его некогда белых стенах, тем больше резали глаза груды развалин и пожарищ на посаде у реки Серой и возле острожка, поставленного поодаль еще людьми Скопина-Шуйского.
«Это не тучи над Слободой повисли, — неожиданно подумалось Пожарскому. — Это тени прошлого здесь витают — тени замученных при царе Иоанне и тени павших в боях за родимую землю, тени изменников и завоевателей, нашедших здесь бесславный конец, и тени мирных жителей, ни в чем не повинных стариков и детей. Сколько слез в небесах накопилось — и представить трудно. Помоги им, Господи, дождем на землю пролиться, неприкаянные души облегчить, а прикаянные умиротворить».
Словно услышав его, где-то далеко, будто ворочая небесные валуны, предупреждающе прокатились громовые раскаты. Защелкали первые дождевые капли. Они становились все гуще и гуще, потом вдруг иссякли, чтобы вскоре вновь просыпаться косохлестом.
Ополченцы прибавили шагу, поспешая в близкое уже укрытие. Стали поторапливать лошадей возчики, устремились вперед конные послужильцы. Тут-то и догнал Пожарского отрядец Андрея Татева. Рядом с воеводой на белом с черными пятнами ногайском жеребце восседал плотный, будто из жести скроенный всадник в коротком плаще, четырехугольной шляпе с бахромой по волнистому краю и в красных сапогах со стоячими голенищами выше колен. Сорвав шляпу с головы, он помахал ею перед собой и с подчеркнутым достоинством возгласил: