Мужицкая арифметика
Шрифт:
На столе загорались полуночным огнем осенние астры. Над ними засиял цветным кругом радужный нимб. На стене ясно обрисовалось окно с черными рамами, а на светлых квадратах приветливо кивнули, точно живые, тени осиновых веточек и листочков… четкие, черные. Нет, еще не светает…
И в голову мне настойчиво лезет новый вариант новеллы, вариант о двух нареченных, доживавших свой век в старом заброшенном доме посреди темного леса. А над домом глухо шумели высокие сосны: «Ш-ш… ш-ш-ш…»
[1910–1932 гг.]
Чайка
…Не
По садам ветры мечутся, а над садами блещет звездами небо осеннее.
Маленькую хатку обступили со всех сторон высокие ясени. С ясеней сыплется сухая листва на перепревшую солому, падает на увядшие петушки, цепляется за бурьян. Сквозь бурьян тускло светится низкое оконце, обведенное голубым, в оконце видна часть белой стены, а с белой той стены исподлобья глядит хмурый мужик в шапке. Бархатцами украшен, расшитым полотенцем обрамлен, а сам задумчивый такой, невеселый…
Лицом к нему сидит на лавке мать — правую руку прижала к груди, на левую — голову уронила. В этой руке застыл свернутый лист почтовой — бумаги. Ходила просить соседского мальчика, чтобы письмо написал сыну, — не застала грамотея дома. Присела, думает, как бы чего не забыть.
Вот так-то нежданно-негаданно пришлось с этим мужиком опечаленным в старой хате невеселой свой век доживать…
Ветры гудят, ясени скрипят, а матери дремлется. Дремлется ей и чудится, будто это, играя, раскачиваются, на ветвях дети.
Ра-аз — два! Раз — два-а!..
Было у матери их трое, сыновей. Максим — старший, Петро — средний, а третий — Андрийко бесталанный. Четвертая была дочка — Маруся.
Максима от книг не оторвешь. Петро всегда мастерил что-нибудь, а Андрийко бесталанный, знай, рисовал хату и ясени. Дочь была что цветок, — вскоре увезли ее на чужую сторону богатые люди. Стали сыны подрастать. Покуда были малые, голова у матери болела от забот: у того сапог нет, у другого — свитки, третьему — на книжку негде копейки взять… Подросли — заболело сердце: надо в люди выводить, а как? Когда ничего нет ни внутри хаты, ни снаружи… Хотели дальше учиться — не на что! «Летите, дети, по свету свою долю искать».
Разлетелись.
Все трое в батраках… Шлют домой письма — нерадостные. Разложит вокруг себя мать в осиротелой хате эти письма, глядит на них невидящими глазами, соседу жалуется: один пишет «горько», другой пишет «тяжко». А уж этому Андрийке бесталанному — тому больше всех досталось: и намучился и настрадался… Носило его и в Таврию, и в Одессу, и по шахтам, и по Крымам, и по Римам…
Тоскует: неужто всем вдовьим детям на свете такая участь горькая, какая моим трем?
Как вдруг — точно буря:
Свобода!..
Съехались все трое к матери, оборванные, худые, зато веселые. В хате не смолкает гомон — спорят, поют да все ту книгу читают, что привезли с собой.
—
Хоть бы мне сказали, о чем вы в той книжке читаете?А этот Андрийко бесталанный — он с детства сердцем чуткий — раскрыл ту книгу, кличет мать:
— Вот присядьте здесь возле меня…
Да как начнет читать — словно в золотую трубу затрубил:
Чи ми ще зiйдемося знову? Чи вже навiки разiйшлись?..Так и облилась мать слезами:
— Чую, дети, что опять осиротеет моя хата. Куда же вы поедете?
— Поедем учиться, мама.
— И Андрийка возьмете?
А он поморщился, бедняга, и будто с укором:
— А что ж коли мне, так весь век и ходить темным?
— Да по мне, пускай бы все учились, только на какие деньги, дети?
Старший отозвался:
— Не горюйте, мама: приходит на землю правда. Все, кто хочет, будут учиться бесплатно.
Вздохнула:
— Не будет этого, дети, верно, до конца вашей жизни.
— Будет! — даже глаза у них засверкали.
Повинна буть, бо сонце стане I осквернену землю спалить!..У вдовы был деверь — брат покойного мужа, богатый. Скот имел, землю. Высокий такой, завидущий, костлявый дед. Сам седой, а глаза черные, как у цыгана, ненасытные, мстительные. Услышал, что вдовьи сыновья собрались учиться, забеспокоился: боялся, как бы и впрямь невесткины голяки в люди не вышли.
Раньше, бывало, в хату и не заглянет, — теперь притащился; улучил время, когда сыновей в хате не было, зашел:
— Что это ты надумала, невестка? При твоей ли бедности детей учить? К чему тебе это? Отдай в батраки, пусть учатся работать.
— Знают они, братец, что значит батрачить. Вот где сидит у них эта работа!
— А ты для них легкого хлеба ищешь? Ой, смотри, не прогадай!
И завел свое:
— Знаешь, какое теперь время? Этой свободе недолго быть. Гляди, чтобы вместо легкого хлеба они от большого ума на казенный паек в острог не угодили!
Мать даже рассердилась:
— Попадут или нет, еще неизвестно, а ты уже каркаешь над ними, как ворон.
Побагровел он, рассердился:
— Я к тебе по-хорошему, а ты вот как ко мне! Коли ты такая, то не прощу тебе этого до самой смерти и на порог к тебе не ступлю. Не ходи и ты ко мне!
— Не бойся, брат, не обивала я раньше у тебя порогов, не буду и теперь.
Ушел.
Разъехались, словно их и не было.
А перед отъездом оставили и того хмурого мужика из книжки — на стене рисунок.
— Вот вам, мама, чтоб не одни были в хате. Сызмальства мы родимого не знали, — пусть же будет этот нам вместо батька. Он нас уму-разуму учит и на добрый путь наставляет.
Улыбнулась мать, разглядывает:
— Ишь, какого сосватали мне…
И цветами убрала и расшитым полотенцем украсила.
Зима морозная, лютая. В хате холодно, окна обледенели.
Лежит на остывшей печи, стонет. Неможется.
Не сдержал деверь слова, зашел.
Не утешить, не помочь — еще больше сердце растревожить.