Мужики и бабы
Шрифт:
– А ты нишкни, дитятко, нишкни! Василиса, ну-к, разведи ей зубы-то! Та-ак… Счас я тебе сласть вложу, счас облизнешься… Та-ак… Ай-я-яй! – заорала вдруг басом Царица. – Пусти, дьяволенок! Палец откусишь… Палец-то! Ай-я-яй!
Она вырвала наконец изо рта у Надежки свой обмотанный палец и затрясла рукой, причитая:
– Волчонок ты, а не ребенок. Дура ты зубастая. Я ж тебе пособить от болезни, а ты кусаться… Вон, аж чернота появилась, – заглянула она под обмотку. – Я больше к ней в рот не полезу. Вези ее в больницу!
Повезли в больницу. Везде сугробы непролазные, раскаты на дороге. Ехать
В школе хорошо училась. Что читать, что писать, а уж басни Крылова декламировать: «Что волки жадны, всякий знает» или «Буря мглою небо кроет…» – лучше ее и не было. При самых важных посетителях выкликала ее учительница. Ни попа, ни инспектора – никого не боялась. А по закону божию не только все молитвы чеканила, Псалтырь бойко читала и на клиросе пела. Поп, отец Семен, говорил, бывало, Василисе:
– Ну, Алексевна, Надежку в Кусмор отвезу, в реальное училище. В пансион сдам. Быть ей учительницей…
Вот тебе, накануне окончания школы на Крещение ездил отец Семен с псаломщиком в соседнее село Борки на водосвятие. Ну и насвятились… Псаломщик уснул прямо за столом у лавочника. Трясли его, трясли, так и бросили. А отец Семен поехал поздно… Поднялась метель, лошадь с дороги сбилась… Ушла аж в одоньи свистуновские, да всю ночь возле сарая простояла, в закутке. А отец Семен в санях спал. Наутро нашли его чуть живого… Так и помер.
Сорвалось у нее с училищем. Хотел отец ее забрать в Батум. Он там в боцманах ходил. Договорился устроить ее в коммерческую школу. Но тут в девятьсот пятом году революция случилась. Отец как в воду канул. Два года от него ни слуху ни духу. Приехал в девятьсот седьмом году зимой, накануне масленицы. Привезла его из Пугасова тройка, цугом запряженная. С колокольцами. Ну, бурлак приехал! В сумерках дело было… Вошел он в дом – шуба на нем черным сукном крыта, воротник серый, смушковый, шапка гоголем – под потолок.
– Ну, кого вам надо, золотца или молодца? – спросил от порога.
А бабка-упокойница с печки ему:
– Эх, дитятко, был бы молодец, а золотец найдется.
– Тогда принимайте, – он распахнул шубу, вынул четверть водки и поставил ее на стол. – Зовите, – говорит, – Филиппа Евдокимовича, – а потом жене: – Василиса, у тебя деньги мелкие есть?
– Есть, есть.
– Расплатись с извозчиком.
– Батюшки мои! – шепчет бабка. – У него и деньги-то одни крупные.
А потом стали багаж вносить… Все саквояжи да корзины – белые, хрустят с мороза. Двадцать четыре места насчитали.
– Ну, дитятко мое, – говорит бабка Надежке, – теперь не токмо что тебе, детям и внукам твоим носить не переносить. Добра-то, добра!..
А хозяин и не глядит на добро. Сели за стол вдвоем с Филиппом Евдокимычем, это муж Царицы, слесарь сормовский, да всю четверть и выпили. Уснул под утро… Стали открывать саквояжи да корзины… Ну, господи благослови! А там,
что ни откроют, – одни книги. Да запрещенные! Он всю ячейную библиотеку вывез. Уж эти книги и в баню, и в застрехи, и на чердак… Совали их да прятали от греха подальше.Так и «улыбнулось» Надежкино учение. На какие шиши учиться-то? Если у самого хозяина за извозчика нечем расплатиться. Да и время ушло – впереди замужество.
Вроде бы и повезло ей с мужем: высокий да кудрявый и в обхождении легкий – не матерится, не пьянствует. Но вот беда – непоседливый. Не успели свадьбу сыграть, укатил на пароходы. И осталась она ни вдова, ни мужняя жена, да еще в чужой семье, многолюдной.
А на свадьбе счастливой была. Свадьбу играли – денег не жалели. Отец быка трехгодовалого зарезал. А Бородины хор певчих нанимали. Служба шла при всем свете – большое паникадило зажигали. Как ударили величальную – «Исайя, ликуй», – свечи заморгали. Попов на дом приглашали. От церкви до дома целой процессией шли, что твой крестный ход: впереди священник в ризах с золотым крестом, за ним молодые, над их головами венцы шаферы несут, дьякон сбоку топает с певчими.
– Да ниспошлет господь блаженство человеку домовиту-у-у, – провозглашает священник поначалу скороговоркой, а в конец певуче-дребезжащим тенорком.
– А-асподь бла-а-аженство, – ухает басом дьякон, как из колодца, только пар изо рта клубами.
– Че-ло-ве-ку до-мо-ви-ту-у-у, – речитативом подхватывает хор, разливается на всю улицу.
Но священник не дает упасть, замереть последней ноте, и поспешно, наставительно звучит снова его надтреснутый тенорок:
– Иже изыди купно утро наяти делатели в виноград сво-о-ой!
Надежда не понимает, что значит «утро наяти делатели в виноград свой». Но ей хорошо, сердце обмирает от приобщения к какой-то высокой и непостижимой тайне.
А народ валом валит, и за молодыми хвостом тянется, и по сторонам стеной стоит. Надежда ловит быстрый шепот да пересуды:
– Щеки-то, будто свеклой натерты…
– Да у нее веки вроде припухлые. Плакала, что ли?
– Чего плакать? От радости, поди, скулит. Вон какого молодца окрутили!
– Говорят, она колдовского роду… Видишь, прищуркой смотрит…
– Бочажина… Все они из болота, все колдуны…
А уж гуляли-то, гуляли. Три дня дым стоял коромыслом. А на четвертый день собрались опохмелиться; пришла баба Стеня-Колобок, Митрия Бородина жена, про нее говорили: что вдоль, что поперек; и загремела, как таратайка:
– Татьяна! Максим! Наталья! Чего нос повесили? Иль не знаете, что с похмелья делают? Вот вам лекарство! – хлоп на стол бутылку русско-горькой…
Максим поставил вторую:
– Эх, пила девица, кутила, у ней денег не хватило!
И понеслось по второму кругу:
– Зови Ереминых!
– Дядю Петру кликни!
– Евсея не забудьте!
– А Макаревну, Макаревну-то!
– Поехали в Бочаги!
Собрались на пяти подводах. А долго ли? Лошади на дворе стояли. Взяли водки три четверти, два каравая ситного да калачей – к Нуждецким в калашную сбегали да колбасы взяли у Пашки Долбача и понеслись.
Приезжают в Бочаги к Обуховым – целый обоз. Василиса выглянула в окно, так и обомлела:
– Ба-атюшки мои! Чем их поить да угощать?