Мы над собой не властны
Шрифт:
Ей приходилось наклоняться ближе, чтобы расслышать, и речь звучала монотонно, без вопросительной интонации. При таком мягком голосе выглядел он довольно жутко — с седоватой пегой бородой и мрачным, без улыбки, лицом. Как-то Эйлин попробовала подвести его к пианино в общей комнате. Мистер Хаггинз больно впился ей в плечо костлявыми пальцами. Больше она таких попыток не делала. Часто за разговором или просто сидя в кресле мистер Хаггинз покачивал поднятым кверху указательным пальцем, точно метроном. В целом сосед он был неплохой; в лечебнице встречались пациенты куда похуже.
Миссис Клейн и миссис Зоннабенд любили сидеть в общей комнате у окна и разговаривать. Эйлин поражалась, насколько они сохранили связь с реальностью. Издали казалось, что они оживленно обсуждают своих внуков — смеются, жестикулируют, взволнованно перебивают друг друга. Однажды Эйлин не выдержала и подобралась ближе, послушать.
Миссис Клейн говорила:
— Дочка, моя дочка, приедет дочка, сто долларов привезет.
А миссис Зоннабенд в ответ бесконечно повторяла одно и то
31
«Ваше здоровье» (нем.).
Второго декабря девяносто седьмого года Эйлин доработала свои десять лет до пенсии. С утра позвонила Коннеллу в Берлин и почти испытала облегчение, не застав его дома. Вряд ли он бы оценил всю важность такого известия, а чувствовать себя дурой не хотелось. Эйлин оставила сообщение на автоответчике с просьбой позвонить, в твердой уверенности, что дождется звонка не раньше чем через неделю. К тому времени новость уже станет всего лишь одной из житейских мелочей. А сегодня Эйлин была слишком захвачена азартом, чтобы столкнуться с пренебрежительной реакцией сына. Она и сама не ждала, что событие так на нее подействует. Эйлин не была уверена, что продержится до этого дня. Дело было уже не столько в медстраховке — просто ей нужна была цель, за которую необходимо бороться. Это держало ее на плаву.
После работы, по дороге в лечебницу, Эйлин купила миниатюрную бутылку шампанского. В общей комнате шло занятие кружка игры на барабане. В центре стояла Кейси, с барабаном на ремне. Эйлин задержалась у двери. Кейси хлопала ладонями по барабану — изукрашенному красивей остальных — и с маньячной улыбкой озирала пациентов, приглашая повторять за ней. Присутствовали в основном женщины, хотя было среди них и несколько мужчин. Эйлин порадовалась, что немощное состояние Эда избавляет его от участия в подобных занятиях. Постепенно беспорядочный барабанный бой затих. Кейси отбила ладошками быструю дробь — словно пластиковый стаканчик прокатился, подпрыгивая, по паркету.
— А теперь вы! — пылко воскликнула Кейси, с мольбой глядя на пациентов.
Какая-то старушка вздохнула:
— Ай, да ну вас!
Эйлин прямо расцеловать ее захотелось.
Эда она нашла в палате. От неожиданного хлопка пробки он широко раскрыл глаза, но не пошевелился. Эйлин вливала шампанское ему в рот тонкой струйкой, чтобы не потекло мимо. Почувствовав пузырьки на языке, Эд начал сам глотать. Эйлин готова была поклясться, что, когда рассказала ему новость, у него на губах мелькнула улыбка.
Долгие годы она мечтала, как дослужится до пенсии и в тот же день уволится. А сейчас, допивая шампанское, вдруг поняла: никуда она не уйдет и не ушла бы, даже если бы оплата за лечебницу не росла каждые полгода; сейчас выходило уже почти семь тысяч в месяц. Что ей делать на пенсии? Сидеть целый день дома? Она еще в силах что-то делать для других. Никуда не денешься от основополагающего факта: она умеет хорошо делать свою работу. Всю жизнь Эйлин мечтала о том, кем еще могла бы стать: например, юристом или политиком. Лучшей карьеры и пожелать невозможно отпрыску Большого Майка Тумулти, пусть даже это не сын, а дочка. И вот сейчас вдруг ее поразила мысль: на самом деле ее профессия и есть то, что лучше всего ей удается. Не обязательно в жизни заниматься тем, чем хочется. Важно делать то, что умеешь, и делать хорошо. Эйлин много лет выкладывалась на работе, и пусть ничего не нажила, кроме дома да образования для сына, — прошлое невозможно вычеркнуть из книги человеческой жизни, пусть даже никто такую книгу не напишет.
91
Утром после Дня благодарения девяносто восьмого года Коннелл поехал один к отцу в лечебницу. После, собравшись домой и уже дойдя до середины коридора, вдруг вернулся в палату, постоял в дверях, глядя на отца, и вновь направился к выходу, а когда отпирал дверцу машины, вернулся опять, но на этот раз вошел в комнату. Сел в кресло у кровати и взял отца за руку, словно только сейчас приехал.
В полдень они отправились на обед. В столовой было шумно: многие пациентки звали на помощь или просто визжали без слов. Отец задрожал и задергался в инвалидном кресле, — должно быть, сказалась его рыцарственная натура. Мужские крики так на него не действовали.
После обеда вернулись в палату. У Коннелла быстро закончились темы для разговора. Он рассказал о том, какой у «Метсов» случился срыв на последней неделе сезона — пять проигрышей подряд, а «Янкиз» опять победили в Мировой серии, выиграв перед этим почти все матчи сезона. Рассказал про учебу и как проходит его последний год в колледже. Кто знает, понял отец хоть что-нибудь или нет. Вместе с мамой было легче — она разговаривала так, словно он в любую минуту может ответить. Рассказывая, например, о каких-нибудь неполадках в доме, добавляла: «Ты всегда нас предупреждал, что не надо так делать» или «Ты же и сам знаешь, правда?». А у Коннелла такие риторические реплики не шли с языка. Он ни на секунду не мог забыть, что отец не ответит, и потому казалось неуважительным строить фразы в форме вопросов. В результате Коннелл просто сидел молча или включал музыку.
В палате было тихо. Спокойно так. На половине мистера Хаггинза небольшое пианино служило подставкой для горшка с цветами и пары фотографий
в рамках. Коннелл ни разу не видел, чтобы мистер Хаггинз на этом инструменте играл, хотя мистер Хаггинз и вообще почти не сидел в палате. Он бродил по коридорам, толкая свои ходунки, словно нарочно старался измотать себя.— Знаешь, оказывается, мистер Хаггинз — немец. Я тебе уже рассказывал про Берлин, но давай расскажу еще. Берлин — потрясающий. Искусство, культура, литература... Весь город — одна большая стройплощадка. Все отстраивают заново. То есть они не стараются специально что-то прикрыть, замазать прошлое. Они стараются осмыслить свое наследие и как-то преодолеть. Понятно, что зверства нацизма забыть невозможно, но они хотят стать хранителями истории или, по крайней мере, незаживающей болью мира, его совестью. Они безжалостно смотрят вглубь, чтобы не допустить пересмотра истории. Никакой ностальгии по прежним временам. И еще — чтобы не возникло даже намека на тот образ мышления, который толкнул их на гибельный путь. Конечно, и у них есть неонацисты, точно так же как в других странах попадаются расисты и ксенофобы, но в области культуры — по крайней мере, интеллектуальной культуры — они тщательно искореняют малейшие ростки подобных явлений. Нельзя упрекнуть немцев — по крайней мере берлинцев, то есть по крайней мере берлинских интеллектуалов или как минимум интеллектуалов, с которыми я познакомился в Свободном университете Берлина... Видишь, я от них подхватил привычку ничего не утверждать огульно, а говорить только о том, что знаю наверняка. Так вот, нельзя их упрекнуть, будто бы они притворяются, что никакого нацизма не было. Они даже не позволяют себе злиться из-за необходимости тщательно следить за каждым своим словом. Они не дают задремать своей совести. Совесть... Добросовестность... Нет, они бы не сказали «добросовестность» — от этого слова веет чем-то вроде «утонченности». А они прямо с какой-то свирепой жестокостью запрещают себе похваляться тем, что совестятся вспоминать ужасы давнего прошлого, случившиеся еще до их рождения. Они казнят себя за нехватку нравственной дисциплины, часто даже несправедливо. Мы могли бы у них поучиться, как нужно помнить о тяжелом наследии рабства, и о зверствах по отношению к коренным жителям Америки, и об интернировании японцев [32] , и о Джиме Кроу, и об исследованиях сифилиса в Таскиги, и о многих других темных моментах нашей истории, которые пятнают душу Америки.
32
...нужно помнить... об интернировании японцев... — Коннелл говорит о насильственном перемещении в специальные лагеря около 120 тысяч японцев (из которых 62% имели американское гражданство) с Западного побережья США во время Второй мировой войны, после атаки на Пёрл-Харбор. Около 10 тысяч смогли переехать в другие районы страны, остальные 110 тысяч были заключены в лагеря, официально называвшиеся «военными центрами перемещения».
Джим Кроу — карикатурный чернокожий персонаж популярной в XIX в. песенки. Его имя стало нарицательным в отношении расового неравенства в США. Законы Джима Кроу — распространенное неофициальное название законов о сегрегации в некоторых штатах в период 1890–1964 гг.
...об исследованиях сифилиса в Таскиги... — Печально известный медицинский эксперимент, длившийся с 1932 по 1972 г. в городе Таскиги, штат Алабама. Исследование проводилось под эгидой Службы общественного здравоохранения США и имело целью исследовать все стадии заболевания сифилисом на 600 испольщиках из числа бедного афроамериканского населения (причем 201 из них не был заражен сифилисом до начала эксперимента). К 1947 г. пенициллин стал стандартным методом лечения сифилиса, но больным не сообщали об этом. Вместо этого ученые продолжили исследования, скрыв информацию о пенициллине от пациентов. Кроме того, ученые следили, чтобы участники исследования не получили доступа к лечению сифилиса в других больницах. Исследование продолжалось до 1972 г., когда утечка в прессу привела к его прекращению. В результате многие люди пострадали, многие умерли от сифилиса, заразив своих жен и родившихся с врожденным сифилисом детей. Этот эксперимент называют, возможно, самым позорным биомедицинским исследованием в американской истории.
Они еще немного посидели молча. Потом Коннелл поставил Моцарта из подарочного набора компакт-дисков, который купил отцу к Рождеству и принес заранее. Коннелл еще не говорил матери, что не собирается в этом году возвращаться домой на Рождество. Может, хотя бы тогда она все-таки примет приглашение Коукли, чем уныло сидеть всю праздничную ночь в лечебнице, как в прошлом году, когда он остался в Германии. Если Коннелл на этот раз прилетит, мама захочет, чтобы они провели праздник втроем, а ей надо развеяться. Вот Коннелл ее и вынудит — пускай для разнообразия она позволит кому-нибудь другому, хотя бы Синди, о ней позаботиться.
Отец захлопал в ладоши прямо посреди музыкального пассажа. Коннелл подхватил и вдруг вспомнил, как в детстве отец его водил на концерты в Карнеги-холл и Коннелл следил за руками отца, чтобы узнать, когда нужно хлопать.
В другой момент — Коннелл прочел на диске, что исполняли Сороковую симфонию, — отец вдруг заулыбался, точно в бреду, а потом зарыдал, заглушая музыку. Неизвестно, симфония так на него подействовала или просто что-то всколыхнулось в подсознании. Затем отец без всякой причины стал сердиться. Коннелл, чтобы не доводить до безобразного скандала, отвез отца в комнату с телевизором и поскорее ушел — на этот раз окончательно.