Мы вернемся, Суоми! На земле Калевалы
Шрифт:
И снова Унха: — Эх, оружие, оружие — вот что надо. Откуда мы его возьмем?
Каллио (поворачиваясь на другой бок): — Да на кой нам оружие, мы и стрелять-то не умеем, возьмем, к примеру, меня!
Унха: — Я-то умею.
Каллио: — Что ж, ты солдат, но с одной ягоды сыт не будешь.
Унха: — Я и других обучить в случае чего могу.
Да, это послание прочитали и в бараке, где работал Сунила. Остролицего и такого белобрысого, что брови казались совершенно стертыми, Сунила парни очень любили.
— А может быть, лучше отдать это письмо десятнику?
Но сосед после письма серьезен, он думает о другом и хочет убедить Сунила в своей правоте.
— Ты подумай, я работаю никак не хуже товарища, а возчик мне платит меньше. Ты, говорит, молод еще, через несколько лет будешь получать, как мужчина. Разве я виноват, что мне девятнадцать лет? Ведь я работаю, как положено.
И, не дожидаясь ответа, он плюет со злостью на холодную землю.
— По таким порядкам топора и то не оплатить, — говорит другой лесоруб и продолжает начищать свой медный котелок. В этом бараке котелок служит вместо барометра — к непогоде он всегда темнеет.
Вот и сегодня он потемнел немного, надо почистить.
Должно быть, завтра будет непогода.
Большая Медведица горит голубым светом на черном небе, и если пойдет небольшой снежок, то каждую снежинку, каждую звездочку со всеми ее тончайшими узоринками можно разглядеть поодиночке.
И Хильда, засыпая у очага, думает о том, что, может быть, придут сюда ее случайные хозяева из экспедиции.
Все спят.
Медный котелок снова начинает темнеть.
Метель пришла только через несколько дней.
Инари вечером, мокрый от пота и снега, вошел в барак. Почти все были на месте. Кто сушил шерстяные носки или свитер, кто починял расползавшиеся кеньги, кто на вилке поджаривал себе ломтик хлеба с куском сала; все только что пришли из лесу, и вдруг среди других, среди всего этого гомона и медлительной суеты Инари увидел знакомое лицо Коскинена, с коротко подстриженными седоватыми усами, пожелтевшими от табака, с мешками под глазами.
Он метнулся к нему и сразу остолбенел, застыл под ровным и спокойным взглядом товарища.
Коскинен смотрел на него так, как будто видел его впервые.
Коскинен говорит с ним таким же ровным и спокойным голосом, каким разговаривал с другими лесорубами.
Инари сидит как скованный.
Коскинен медленно прожевывает свой ужин, спокойно вытаскивает из кармана зубочистку и начинает ковырять в зубах. Затем он лениво спрашивает:
— Как заработки?
Инари с трудом разжимает зубы и отвечает в тон:
— Поработаешь — увидишь! — Он видит, что Коскинен одобряет теперь его поведение, и лениво показывает на изодранные штаны товарища: — Вот на штаны не хватает.
— Да, все в долгу, — подтверждает возчик.
И пожилой лесоруб говорит:
— От комариного сала не растолстеешь!
У Инари сердце бьется так, что все в бараке должны слышать, а он с видимым равнодушием, посасывая трубку, пускает в сторону едкий дым дешевого табака.
— Для кого сигары сохраняешь? — ехидно спрашивает Унха Солдат.
Но Инари не обращает сейчас на него ни малейшего внимания.
— Работа есть? — продолжает допрос Коскинен.
— А ты вальщик или возчик?
И так продолжается разговор — о нормах оплаты, сортах
древесины, о санном пути. И когда Инари говорит обо всем этом, ему хочется кружиться от радости. А он должен быть спокойным и даже не подавать виду, что знает этого человека с седеющими подстриженными усами, глубокими морщинами на еще не старом лице, человека, олицетворяющего сейчас для него мозг, волю и бесстрашие революции.В бараке были еще два незнакомых лесоруба.
Коскинен едва заметным движением головы пригласил Инари выйти из барака на воздух.
— Ты не плачь, Хелли, дай я сказку тебе лучше расскажу, — успокаивала дочку Эльвира.
Наверное, такой же белобрысой и розовенькой, пухлой и голубоглазой была и сама Эльвира семнадцать лет назад. И так же льняными хвостиками болтались косички с вплетенными в них ленточками.
— Не плачь, капелька, послушай, я тебе расскажу, как поставили нашу деревню. Бежит речка Вирта далеко, далеко. Вот здесь, где теперь наша деревня, одна только изба стояла, один двор и больше ничегошеньки… а в другом конце речки, вверху, другая одинокая избушка. И жили в этих избушках торпари, друг про друга не слыхивали. И вот пошла раз дочка торпаря, который далеко вверх по речке жил, в лес веники ломать. Наломала много, вязать стала. Связала много веников, да один-то в воду уронила. Упустила. Поплыл этот веник по речке. Как бревно на сплаве, плыл он — и приплыл вниз сюда, к нашей избе. Вышел паренек, торпарский сынок, на берег дрова колоть, видит веник и думает: если веник по реке приплыл, стало быть, вверху люди живут — надо познакомиться. Собрал он некки-лейпа, соль — и в дорогу…
— Простоквашу, — добавляет нетерпеливо Хелли.
— И простоквашу, — соглашается мать. — Нашел одинокую избу. «Чем так врозь жить, лучше вместе», — сказал он дочери торпаря и привел ее сюда с родителями, и стали жить вместе. Так наша деревня и началась.
— Мама, я тогда маленькая была?
— Да что ты, дедушка маленький был!
Эльвира перестала говорить, прислушиваясь к голосу самого дедушки.
Он провожал из внутренней горницы фельдшерицу и, видимо, жаловался на зятя.
— Ну, казалось бы, помирились мы с ним, я ничего ему не вспоминаю — ни про тюрьму, ни про то, что дочь со двора увел, а он, как медведь какой, все сердится, в дом вместе со всеми не хочет идти жить, обособился в бане, запирается там, живет, никого не пускает. Я ему и говорю: все отдаю за дочерью, только образумься ты наконец.
И старик, осторожно ступая по половикам, прикрывавшим скрипучие половицы крепкого дома, проводил свою собеседницу на крыльцо. Эльвира слышала, как фельдшерица, спускаясь по скользким ступенькам, утешала:
— После тюрьмы всегда дичатся. — И потом словно наигранная с чужого голоса граммофонная пластинка: — Эти господа пролетарии держатся очень гордо с землевладельцами. Они переходят от одной реки к другой, живут вольной жизнью, в карманах у них всегда звенят деньги, и земледелец для них совсем ничтожество.
Когда отец проходил обратно через комнату, Эльвира, возмущенная и обиженная тем, что ее отец совсем посторонним людям рассказывает о разладе в семье, прошептала:
— Папа!
Она сидела с Хелли в тени у печи, и он не заметил их, когда провожал через комнату фельдшерицу. Он услышал боль в шепоте дочери, и ему стало неловко.