Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Этот участок записан на дядьку. Ему, строителю, когда-то дали, он для племянника взял, сам не захотел. Еще при Люське Николай построился, она с Вадиком жила рядом в деревне Хорошилово о двух дворах, за дубравкой у карьера. Алик помогал - тащил что ни попадя со стройки. Николаю во время разводов даже спокойнее было, что этот скворечник не на него записан. Болотистую землю переупрямила мать – она там всё торчала до недавнего времени. Теперь не хочет. Ей и в Матвеевском хорошо глядеть из окна на заросшие лесом овраги. Вроде и помирать не надо. Теперь Николай и осенью, пока еще ничего, сидит в Икше. Придет по глинистой дороге со станции, уж темнеет. Взгромоздится на лесенку в резиновых сапогах и резиновых перчатках, подключится зажимами–крокодилами к проводам мимо счетчика. Нагреет дощатую свою будку печкой с подъемного крана – зверь печка. Тихо, и душа отдыхает. Утром в темноте чешет свои 3 км на станцию, и опять на работе те же лица. Все всё про всех знают, всё обсудили, все темы закрыли. Сиди, паяй – на паяльнике твое имя выжжено. А начальник бегай, мети хвостом там наверху. Назвался груздем – полезай в кузов.

Дядька написал в

дачный кооператив заявленье, что ему уж не по возрасту. Племянник ведет хозяйство, и просит он на племянника переписать участок. Переписали. Тут дядька помер, и мать вскоре за ним. Мозг как пошел вразнос, так всё разладилось. Ходила по соседям, плакала – где Николай? А Николай вот он, рядом. Перестал от нее бегать. Видит – дело плохо.

И Зинка померла. Вот бы кому жить и жить – костистая, жилистая, ну просто двужильная. Учительница в школе – тоже выучилась вслед за Николаем. С первым мужем развелась – гулял почище ее отца покойного. От чего ушли, к тому и пришли. За второго вышла. Какой-то он скользкий, Анатолий. Отец был начальник, а чего – скрывают. Сам Толик никчемный, разве от отца что осталось – у матери по углам рассовано. Мать последние годы почему-то жила в коммуналке, Зинкина соседка. Анатолий с первой женой – отдельно. Считай, Зинка его отбила. Ладно, стала рожать – и никак не встанет после родов. Одна инфекция, другая. Повели через двор куда-то в другой корпус, простудили. Не сразу заметили отёк легких – им ни к чему. Не вышла Зинка за больничные ворота.

Николай еще пуще осунулся. Взял на лето в Икшу сироту Дашу с Толиной матерью. Та еще чернявая, глаза бессмысленные, катается, как шарик. Это такая порода вывелась при советской власти - невысокие, чтоб не высовываться, пустоглазые и скрытные. Где-то что-то при ком-то, а где и что, не говорят.

Любил Николай советскую власть, да разлюбил. Побелели голубые его крестьянские глаза, ушли внутрь. Обтянулись поредевшие виски. Тут взял да и бухнул: «Верно это они, солидарность, паровозы с рельсов поскидали». Брякни он такое у себя в ящике – целое дело бы завели. А то улыбнется криво и анекдот выдаст. Дескать, Муслим Магомаев строит дачу и поет: «Нам песня строить и жить помогает». А рабочий идет мимо и тоже поет: «И где мне взять такую песню…» Николай и сам не рад становиться таким антисоветчиком. По ночам ему снятся кошмарные сны. Будто бы бегут за ним страшные безликие враги народа – диссиденты. Орут вражескими голосами: «НиколАЙ! НиколАЙ! Вот мы тебя завербУЕМ!» И отдается эхо в жутком ледяном космосе: ай… уйм… Николай просыпается в ледяном поту. Звездная осенняя ночь выстудила его скворечник. Фосфорицирующий циферблат говорит ему, что спать уж не стоит – скоро запетушится будильник. Николай засовывает ноги в рукав телогрейки и говорит в неприветливую тьму: «Ну, Николай! Ты, Николай, хорош! Ты, сукин сын, у меня достукаешься!» И так-то до раннего подъема с Николаем Николай николается.

Римма жалуется: Алик со стройки приходит злой как черт. На днях кому-то ногу плитой чуть-чуть не отдавил. Чуть-чуть не считается. А изувечит кого – всю жизнь платить будет. Мало того, что человека жалко. С вечера пить боится. Не знает, когда и пить. Пьет по дороге с работы. И всё равно приходит злой.

Николай по-прежнему ходит на байдарке. Его младший товарищ Борис женился на Любе с дочерью. Еще одну родили. Там всё наоборот. Борис из богатой шибко грамотной семьи, Люба из рабочей. Бывало, говорит, только я читать, так мать – иди белье гладь. Теперь Люба как сядет пить, так оправдывается: «Ну, если еще и в этом себе отказывать!» Не больно-то им от Борисовой семьи перепадает. Гнилую картошку, и ту срезать подумают. Люба смеется: «Что дома-то, готовить да посуду мыть». Любит она эти походы – на людях быть. Поет-заливается: «В этом зале пустом мы танцуем вдвоем, так скажите ж хоть слово – сам не знаю о чем». Тоже была с Борисом любовь и вся вышла. Поехала, значит, в санаторий, взяла там какого-то с севера, уехала с ним за полярный круг. Двух дочерей увезла. Пожила полгода – и назад. Борис принял. Люби, покуда любится, терпи, покуда терпится, прощай, пока прощается – и Бог тебе судья. А Николай всё мрачнеет – народ кругом мотается, точно дерьмо в проруби, аж в глазах рябит. Тоже моралист выискался. Вот Толик новую жену взял, учит Дашу звать ее матерью. Николай не одобряет, а что толку. Уж кто взялся сироту растить, то и спасибо.

Люська с годами всё хорошеет. Вместе с надеждой отлетает неловкая застенчивость. Всё прямее глубокий светлый взгляд. Не сгибается, а разгибается в полный рост высокая, не лишенная изящества фигура. На Николая она ворчит голубиной воркотнёй – не столько по конкретному поводу, сколько так, вообще, за разбитую свою жизнь. В квартире ее, на которую Николай никогда рта не разевает, поселились Николаю не знакомые лары старых московских домов. В коммуналку на Электрозаводскую Люська их не принесла. Чуткий к тонким материям Николай ведет себя в Люськином обиталище очень осторожно. Вот так в церкви он боязливо подымает взор, ощущая десятым чувством всё свое языческое несовершенство. Этот прозрачный, ускользающий взгляд Николая – откуда? От какого такого родства? Водяной ли долго не отпускал мельничиху из купаленки? Леший ли подстерег девку в малиннике? Или, может быть, лиса ударилась оземь перед охотником и оборотилась пригожей молодицей? С лисьей опушкой на красной душегрейке, с прозрачными, сведенными к носу глазами? Удивительно, но на лице у Димки те же прозрачные Николаевы глаза глядят как Люськины. Более поздняя, христианская постановка взгляда. Иная глубина, иная стихия. Шаг вперед на целую эпоху. Вадик студент, у него культурные друзья. Николай в сына буквально влюблен, зазывает в Икшу. Вадик норовит приехать с товарищами, Николай жмется. В конце концов приезжает один. Николай сажает его на лесной опушке с букетом ночных фиалок или с корзиной грибов, по сезону, и фотографирует. Потом смотрит

диапозитивы и балдеет.

У Николая уже вторая собака. Первая была Найда, неказистый черно-белый спаниель. Ее дочь Умка уже и по экстерьеру ближе к породе, и толковее. Николай купил книгу «Охота со спаниелем», всё по науке. К ружью у него чисто фрейдистское отношение – как к продолжению самого себя. Вскинет на плечо, и пошел чавкать сапогами по развезённой грузовиками глинистой дороге. Купил мотоцикл с коляской, ему сто лет в обед. Завяжет Умку в рюкзак, одна голова торчит, и за Дубну, в охотничье хозяйство - для лосей веники вязать.

Еще радость – пчёлы. Они Николая любят. Наденет черный сатиновый халат, в котором покойница мать химические лаборатории убирала. Шляпу с вуалью на полях. Резиновые сапоги и резиновые перчатки на все случаи жизни. И лезет в свой единственный улей. Сейчас время, когда пчёлы роятся. Улетит рой – семья ослабнет. Надо им задать работу, чтоб было не до того. Устроить раскардаш в улье. Вот Николай им там дров наломал - долго не разберутся.

Когда Николай качает мед, сажает всех родных за стол пробовать. Регинка дуется: сейчас за эти полстопочки майского меда заставит сутки работать. Май – знай землю ткай. Июнь – на лопату плюнь. Николай мастер задания раздавать. Бодливой корове Бог рог не дает. На работе до седых волос - старший инженер, а тут небось командовать мастак. Как завидит землю, хозяйская жилка в нём просыпается. Столыпинского призыва человек. Не умом, а инстинктом – еще ценнее. Сейчас сидит за столом под цветущей яблоней. Курит, балагурит. Как ямщик барина везет и полостью не укрыл – нету у него полости. Барин зябнет, а ямщик нет, даром что рваный зипун. Барин – как так? У меня, ямщик бает, ветер в одну дырку влетает, в другую вылетает. Родные смеются. Ну, погутарили – айда работать.

Зимой Николай живет по-прежнему в Матвеевском. Алик так рассудил: одну комнату оставил Николаю, другую сдал от себя студенту–армянину. Но Николай не велел армянину никого к себе водить, и тот съехал. Той порой Маринка вышла замуж за тридцатилетнего киргиза. Живут у Риммы – квартира трехкомнатная. И такие Алика завидки взяли, что он ушел и ударился в разгул. Нагулялся, пришел к Николаю в Матвеевское и зовет туда Римму. Та скорей согласилась, пока Алик вовсе не истаскался. Волк, коза и капуста. Теперь уходить Николаю. А куда, спрашивается? Старая сотрудница пустила его в свой заколоченный дом в Лосинке, на грани сноса. Кругом город Бабушкин. Забора уже нет, а яблони остались. Живет там Николай зиму, топит печку. На садовых участках средневековый закон – без труб. А тут какое-никакое тепло. Спит Николай у промерзшей стены. Курит, кашляет. Моется в темноте из чайника, гол и бос. Большие дома смотрят на него глупыми окнами. Воры к нему залезали, пока был на работе, унесли простыни – дефицит. Дошло и до слома. Кинулся в местком. Там ему говорят открытым текстом – женись. Мы тебе десять вариантов на выбор предложим. Николай – в штыки. Мне, дескать, не двадцать лет. У меня уже свои привычки. А нам, отвечают, на твои привычки то-то и то-то.

Тут Римме Николая жалко стало, и она сосватала ему форнарину Регинку. А что был ли Николай счастлив в третьем браке, про то не знаю, потому что лег он на дно, как подводная лодка, и даже сигналов не передавал. А уж как бы ему сейчас пошло быть фермером. Или уже опоздал? Поди, стар стал. Правда, молодой человек не счастливей старого. Всем поровну дано молодых лет, зрелых и преклонных. А уж что один начал свои колебания в такой фазе, а тот в другой, так это никакой разницы с точки зрения мировой революции. Кто-то из них, рабов Божиих, жив, кто-то помер, уж тому четверть века. Пусть теперь на этих страницах друг с другом разбираются. Недаром многих лет свидетелем Господь меня поставил и книжному искусству вразумил.

СЛАДКАЯ ЖИЗНЬ

Коснись моего слуха, легкое дыхание юности. Из чего только сделаны девочки, из чего только сделаны девочки? Из конфет и пирожных, из сластей всевозможных – вот из этого сделаны девочки. Наполни мои ноздри, аромат ванили. Слети с конфетной коробки столетней давности, сладкая улыбка маленькой мамы, девятнадцатилетней Любы Кутиковой. Если самоё ее можно смело уподобить воздушному кондитерскому пирожку, то какова ж должна быть ее сахарная почти что четырехлетняя дочка? Кутик достает из кожаного рюкзачка фотографию чудо – ребенка. Беспечно хвастается. Кукла с витрины, в гипюровых юбочках. Крошка Мэри Пикфорд отдыхает. Не попадись на глаза цыганам, потенциальный объект киндэпинга, голливудская звезда в локонах! Владелица сокровища охотно показывает рост девочки зачехленной ручкой, перчатка шестого размера. Безумица, не подавай знака завистливым силам зла, не открывай им дороги к своему кладу! Опусти руку, сейчас же… немедленно отдерни, слышишь? Да, вот досюда мне. Кутик благосклонно делает отметку на своей сладостной особе. Сама Кутя современным долговязым стандартам не отвечает. Крепко не дотянула, не успела. Вписывается в квадрат, как породистая лаечка. В иллюстрациях к народным колыбельным – такие низкорослые юные матери. Это не босоногие сестренки – няни, нет, тут другое. У кота-то, у кота колыбелька золота… так, видно, Бог судил – мой Ваня моложе был меня, мой свет, а было мне тринадцать лет. Рост – Бог с ним, с ростом. И вообще Бог с ним со всем. В Вероне много есть достойных матерей ее моложе.

Что мы тут имеем? Мы имеем двойную звезду, парную фотомодель. Потянет на большой плакат над бесконечным потоком машин: папа, не гони… мы тебя терпеливо ждем… ты – наше всё… Никакие ураганы, налетевшие с неожиданной стороны без штормового предупрежденья и заставшие врасплох ко всему привыкшую Москву, не в силах будут смахнуть такой плакат на голову оторопевшим москвичам. Обрушившись всей своей дьявольской мощью, исчерпав всю свою сатанинскую злобу, не смогут поколебать крепкой станины такого плаката. Есть, есть непоколебимые устои. Кто что ни говори, а есть.

Поделиться с друзьями: