Мыс Бурь
Шрифт:
— Нет, почему же. Бывает в жизни всякое. В нашей театральной жизни еще и не того навидаешься.
«А мы в поход идем!» — едва не ответил Тягин, но удержался.
— Прощайте, полковник, — сказал Бойко как-то слишком громко. — Желаю вам выжить.
— Прощайте. Спасибо. За Дашу спасибо, — он едва не сказал «за всё», но вовремя удержался: больше всего на свете он боялся быть смешным. Он был обессилен этим разговором, всей этой последней, страшной неделей. Дело, которое он делал, на одно мгновение показалось ему проигранным. Но привычка к мужеству крепко сидела в нем, и в службе — не в жизни — он был строг к себе. Исчезала вдруг эта внутренняя изнеженность, да и думать надо было совсем по-другому, именно так, как он был приучен. Он и не заметил, как Даша
И дом, в котором родилась Даша, показался ей таким грустным и старым, таким давно уже не жилым, когда она ступила за его порог. Это была оболочка, которая отпадала навеки, декорация, которая отодвигалась и исчезала. Да и был ли этот дом — ее домом? И что такое «мой дом»? Где он?
Глава вторая
Зай было четырнадцать лет, когда она узнала, что живет, в сущности, у чужих людей, то есть по крови с ней не связанных. До сих пор она думала, что Алексей Андреевич Бойко — ее дядя, брат ее покойной матери, а бабушка — ее собственная, родная бабушка. Но вот однажды ее позвали в комнату, которую она называла «нашей», и сказали ей, что ей, может быть, придется от них обоих уехать. Куда? Почему?
Ей всегда казалось, что из трех людей, среди которых прошло ее детство, один похож на чудную книгу, другой на дрожащее насекомое и третий — на сложный морской узел. Бабушка была похожа на чудную книгу. Она была очень стара, и иногда, приходя ночью крестить Зай, в длинном темном с разводами халате, маленькая, худенькая, с ореолом седых волос над черными большими глазами, говорила:
— Милая! Помирать пора! Бог забыл! — Но Зай думала, что она, может быть, вовсе никогда и не умрет, не может умереть: слишком уж она всю жизнь готовилась к смерти, все ее существование, по правде говоря, было сплошным приготовлением себя к вечной жизни. Бабушка с поразительным доверием к будущему шла от одного дела к другому, все время сама себе ставя и тайно разрешая про себя какие-то задачи, и было так, словно она уже жила в вечности, и не было перехода, словно вечная жизнь для нее началась в день ее рождения. Всё, что могло быть там, было уже ей известно, знакомо, привычно, и всё, что было здесь, было прощено и принято. И строй ее души был таков, что испугать или поразить ее ничто не могло, она на все имела ответ, и ответ этот был — Бог. Она жила в дивной сосредоточенности, крылья несли ее по жизни, и каждый день она точно знала, что ей надо делать. Главным же делом ее были смирение и молитва.
Человек, похожий на дрожащее насекомое, был ее внук, Алеша Бойко. Его иногда вспоминали в доме (вот уже два года, как он был женат и жил в Москве) как проказника и задиру, дразнившего на улице девочек вроде Зай. Но это было давно. В годы, когда Зай его знала, он производил впечатление человека, отупевшего от анкет, экзаменов политграмоты, озабоченного добыванием каких-то бумаг, талонов, путевок, вечно обеспокоенного грозящим ему увольнением то из техникума, то со строительства, занятого какими-то собраниями, на которых он, конечно, никогда не сказал ни одного слова. Он боялся всего, для него не существовало ничего, кроме сегодняшнего дня, с его дождиком, кашей, нагрузкой… Он женился, и теперь боялся своей жадной и острой на язык жены, и было удивительно, как до сих пор его еще не раздавило в этой жизни, не сдуло вихрем — без следа.
Третьим человеком, похожим на сложный морской узел, был Алексей Андреевич Бойко. Он тоже, вероятно, был когда-то другим, как и Алеша; об этом, однако, никто никогда не говорил, и только Зай любила воображать себе его молодым и веселым, здоровым, умным и счастливым… Теперь он был стар, и хотя лет ему было не так много, как говорила бабушка, но он был совсем стариком, служил суфлером в Рабочем театре, приносил домой из кооператива паек, и до того на нем все пришло в ветхость в последнее время, что однажды на улице красный офицер
подал ему милостыню. В двенадцать лет Зай поняла, что дядя Леша принадлежит к тому поколению, которое особенно любило запутанные любовные отношения, что жену свою он оставил давно, а была в его жизни другая женщина, которую убили в гражданскую войну не то красные, не то белые (и полагалось говорить, что белые, хотя это были красные), и с которой он как-то не сумел устроить свою жизнь, что тоже в то время было в моде.Все, что Зай знала о жизни и мире, она знала от него, потому что всегда, сколько она себя помнила, он был при ней каждую свободную минуту. Он брал ее на колени и рассказывал ей истории; она засыпала, наслушавшись, и, просыпаясь, опять находила его где-то поблизости. Но за два последних года, после отъезда сына, Бойко изменился. Он все чего-то ждал. И в доме было какое-то напряжение, какая-то завелась тоска. Как понимала Зай, он ждал увольнения, закрытия театра, ждал какой-то для себя и для всех троих беды. Бабушка уже едва бродила по комнатам. И вот однажды Зай позвали и сказали ей, что она, может быть, скоро уедет, уедет одна и навсегда.
Она в это время ходила в танцевальную школу; у нее было легкое, гибкое тело и маленькая круглая голова. У нее были свои таинственные мысли о том, что происходит в ней самой, и тайком — но не от Бойко — она писала стихи.
Но никто не ответил ей на вопрос, куда и зачем ее отсылают. Бабушка велела ей встать на колени перед образом. «Я в Бога не верю», — сказала Зай твердо, но бабушка ответила, что все это глупости, закрестила ее и обещала ей день, когда Бог ей непременно откроется. А пока надо встать рядом и повторять за ней слова, и смириться душой, всегда смиряться, первым делом, и помнить тоже всегда, что революция, хлебные пайки, аресты и танцевальные школы — все это так, пустяки и пятнышки на жизни, а настоящее, великое, страшное и милостивое — один Бог.
Зай, главным образом, чтобы не огорчить ее, сделала все, что следовало.
Бабушка просила Бога (как тогда поняла Зай) указать мудрый путь для ее дальнейшей жизни. «Будет письмо — значит на то Твоя воля, — говорила она, а слезы текли у нее из глаз, и Зай, при мысли, что вместо того чтобы бунтовать и требовать, надо смиряться, тоже хотелось плакать. — Не будет письма — значит так и быть должно». Но письмо пришло, месяца через два после этого вечера, и Зай узнала, что она поедет к отцу.
— Зачем же я поеду к нему, дядя Леша, ведь он меня совершенно не знает, — сказала Зай.
Алексей Андреевич усмехнулся:
— А ты ему расскажешь о себе всё, что знаешь.
— Что же я могу рассказать? Разве я что-нибудь о себе знаю? Я ничего не знаю о себе.
— Ну расскажи, например, как ты однажды, когда тебе было шесть лет, все цветы в саду перецеловала.
— Разве это интересно?
— Очень. Или как ты однажды фейерверк ловить ходила Первого мая, взяв с собой мешок.
— Я не мешок взяла, а сачок.
Он опять усмехнулся. Зубов у него впереди не было, и рот растягивался длинный и тонкий, а глаза смотрели печально.
— Зай, — сказал он, — ничего другого выдумать я не могу для тебя, сколько ни думаю. Бабушка совсем стала старенькая. А я, на что я гожусь? На слом. Скоро буду и я совсем старенький и совсем никому не нужный.
Она обняла его и поцеловала. Да, она понимала, что он не по своей воле отсылает ее от себя, что он тоже смирился, или если и бунтует, то как-то по-своему. Что он расстается с ней не для того, чтобы взять на ее место другую.
При отъезде бабушка нацепила ей на грудь картон с адресом Алеши. Она через Москву ехала за границу. И вот Бойко был арестован всего за два дня до этого. Ночью пришли за ним и взяли его, и еще двоих из того же дома. Он ушел совершенно спокойно, простясь и с бабушкой, и с Зай. «Не забудь», — сказал он ей тихо в самое ухо, и потом показал на самого себя (это у них называлось «говорить ребусами»). Она, прижав руки к груди, смотрела из окна, как его сажали в машину. Он не оглянулся.
— Милая! Бог забыл! — вскричала бабушка. Не начинала ли она уже заговариваться?