Мыс Бурь
Шрифт:
С картоном на груди Зай села в поезд. Адрес Алеши всем лез в глаза и больше всех ей самой.
Другой картон, уже с парижским адресом, нацепил на нее Алеша на московском вокзале; неделя прошла в хлопотах. Она отдавала себе ясный отчет о том, что с ней происходит, словно ее разбудили, она до сих пор спала крепким сном. В Рождественскую ночь уезжала она из страны синих снегов, где все было так страшно, и прежде всего — страшна была огромность этой страны и глубокая, унылая, глухая, непроходимая синева этих снегов, по которым увезли куда-то Алексея Андреевича.
Порученная кондуктору, она села в свой угол, с нарывающим пальцем, забинтованным и неподвижным; она увозила с собой свое будущее, всю себя и всю свою долю. В первый
В Варшаве в вагон вошел и сел напротив Зай человек с большим круглым лицом, совершенно седой. Он внимательно посмотрел на Зай, на ее картон, на ее корзинку с провизией, потом раскрыл маленькую толстую книжку, похожую на словарь, и долго читал ее. Они поговорили немного по-немецки, и человек сказал ей, что едет в Бельгию, а про Зай уже все знает. И он похлопал рукой по книжке, словно там вычитал все, что ему было нужно.
Поезд шел и шел, рассказывая все ту же знакомую до слез историю. Зай смотрела в окно, на снегом занесенные поля, на галок, на далекий горизонт. Человек сидел напротив, дремля. «Мы стоим в Берлине три часа», — сказал он, заглянув в свою книжку. Но Зай не посмела спросить, что это был за справочник.
Пересадка. Вторая ночь. Уже все контроли и таможни позади. Зай опять ложится на верхнюю полку. Человек выходит в коридор и долго стоит у окна, в котором ничего не видно, кроме круглого лица, белых волос и руки, прислоненной к раме. Качается и вздрагивает ночник над головой Зай. Она решает снять картон с груди.
Утром — Берлин. Человек смотрит в свою книжку и говорит: сегодня пятница. Как все это странно! Оно чем-то долго совещается с кондуктором, и Зай догадывается, что говорят о ней. Она пугается. Человек хочет повести ее в город. Он заметит ее рваные башмаки.
Она дает ему руку, и они идут по улице, покупают газеты, папиросы, шоколад, съедают по бутерброду в каком-то магазине, где нет подавальщиц и всё выпрыгивает из каких-то отверстий — яблоко, пиво, ветчина. И Зай с удовольствием удивляется. До сих пор ей редко приходилось удивляться.
Потом они идут дальше. Зай холодно, падает мокрый снег, а кофточка осталась для Васеньки, и на ней только драповое пальто, из которого она так ужасно стыдно выросла. Она видит себя в зеркальных стеклах магазинов и чувствует, что непохожа на других детей. «Вот это — Музей, а это — Аллея их Победы, — говорит спутник Зай, — но мы пойдем не туда, а вот сюда». И они входят в обувной магазин.
Чулки Зай были совершенно целы, только сильно заштопаны, и когда ей надели новые коричневые туфли с клапанами, она вдруг почувствовала такую радость, что едва не запрыгала. Ее повели к какому-то замысловатому аппарату, похожему на большие весы. Сквозь новую туфлю, сквозь заштопанный чулок, сквозь ногу Зай увидела пять ровно и отдельно лежащих неподвижно косточек — это был скелет ее ноги. Она смотрела и не верила глазам, а человек в это время опять искал что-то в таинственной своей книге. Зай захотела посмотреть другую ногу, потом руку… Она никогда не видела себя такой, с изнанки.
Когда поезд тронулся, они разложили
купленную еду у себя на коленях и принялись закусывать.— Какие люди живут в вашей стране? — спросил человек, ставший после прогулки, обувного магазина и еды румяным и веселым.
Зай задумалась. Ей хотелось как можно лучше ответить на этот вопрос (на который, видимо, ответа в справочнике не было). Она вспомнила Алешу и его жену; вспомнила бабушку и тех, что пришли брать Бойко. Как это все уже было далеко!
— Два рода людей, — сказала она. — Одни вроде таких насекомых. Они полупрозрачные, их едва видно, они дрожат на свету. Другие — как гвозди, их молотком не разобьешь, сколько ни бей. Только крепче становятся. Их страшно, особенно когда они приходят ночью. А первых — раздавишь, и не заметишь! Сказать вам? Я сама больше похожа на первых.
— Это, может быть, от крепостного права и татарского ига? — спросил человек.
Зай не ответила. Она думала, а когда она над чем-нибудь думала, что-то мучительное появлялось в ее лице, некрасивом и худеньком.
Глубокой ночью, перед Льежем, он разбудил ее и дал ей свой адрес.
— Если на Новый год вы вспомните обо мне, то пришлите мне открытку, — сказал он и покивал ей головой.
— Почему на Новый год? Я могу и в другое время.
— На Новый Год принято вспоминать своих друзей, — сказал он, улыбнувшись, — желаю вам счастья, милая девочка.
Он снял с полки свой чемодан. Поезд уже тормозил вовсю.
— Если не на Новый Год, то в другое время. Это все равно, — прибавил он.
— Скажите, пожалуйста, что это за книга у вас, которую вы все время читаете? — осмелела Зай.
— Это такая особенная книга, — улыбнулся он. — В ней всё, всё есть. Очень удобно.
Он помахал шляпой с платформы, стоя под фонарем, пока она, отстранив штору, смотрела в черную ночь. Ей захотелось сочинить стихи про любовь. Она стала думать, что было бы, если бы она вышла с ним вместе и поселилась с ним, как бы они жили… Потом мысли пошли в беспорядке, туда и сюда, качаясь взад и вперед под стук поезда. И внезапно что-то прокололо ей сердце. Париж. Отец. Сестры. Жена отца. Неизвестный город. Неизвестная страна. Родина ее матери, где ее французская фамилия окажется внезапно у себя дома.
Кондуктор в фуражке сводит ее со ступенек вагона. На ней опять навешен московский картон. В руках — две корзинки, в одной — белье, в другой — книги. И в бегущей куда-то толпе, в шуме громадного вокзала, она стоит оглушенная, оцепеневшая от ужаса, и чувствует, что здесь она вся: со своей, еще ей самой неизвестной до конца, душой, с ее маленьким телом, со всеми ее косточками, которые вчера просвечивали в обувном магазине. И все так таинственно и в ней, и вокруг, в этом сером воздухе, в этом шуме; словно совершенно новая вселенная вот-вот готова открыться ей, с ее новыми законами и загадками… Она видит перед собой своего отца.
— Лиза Дюмонтель? — говорит Тягин, приближается к ней и хочет взять ее на руки, он не ждал, что она такая большая, такая высокая, он только может обнять ее, сжать ей плечи, прижать к себе. Он целует ее два раза в глаза. Он одет несколько неряшливо и кажется ей совсем старым. У него орлиный нос и бородка. Сняв шляпу, он что-то говорит кондуктору и мнет деньги в руке, прежде чем дать на чай. Уронив корзины, она полными слез глазами смотрит на него; она боится его.
Этот день прошел, и его больше нет, прошел, как все другие, а казался таким особенным, необыкновенно важным, трудным и новым. Его больше нет, как если бы его никогда и не было. Мачеха перебинтовала ей палец, ей сделали ванну. Она путала двери в квартире и испугалась, когда в кухне вспыхнул газ. Ни за что в мире не соглашалась она переодеваться при сестрах и с мучительным стыдом открыла свои корзины. Потом все ушли куда-то, осталась только Любовь Ивановна. Зай просидела два часа на кухне, глядя, как она гладит белье, и слушая, как тикают часы.