Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

…Той же ночью Комиссаров пришел в ее спальню и приходил отныне всякую ночь, но никакой радости закоченевшее тело женщины не испытало, как ни старалась она эту радость изобразить.

3

Народное ликование, напугавшее мадам Комиссарову, не утихало, а наоборот, день ото дня разгоралось. Хотя на следующий день после погрома германского посольства большинство газет сконфуженно написало об эксцессах народного возмущения и излишках патриотического энтузиазма, а полиция взяла под охрану посольство Австрии, Петербург переживал пасхальную радость, которая не прекращалась несколько недель. В отличие от деревни, где выли по дворам бабы и еще угрюмее сделались лица мужиков, в столице империи по улицам и проспектам ходили счастливые люди, в храмах служились молебны о даровании победы русскому оружию и православному воинству, говорили о славянском единстве, о возвращении Константинополя, проливов и Святой земли, архиереи обсуждали, кем заселить Палестину, и предлагали направить в обетованные края русских мужиков из южных губерний. Предполагалась, что эта война будет последней в истории человечества, что она продлится не дольше двух месяцев и завершится полным разгромом врага, торжеством России и установлением вечного мира. Студенты

шли записываться в вольноопределяющиеся, купцы жертвовали сотни тысяч рублей на нужды армии, город был воодушевлен всеми своими переменами и не знал, как с этим воодушевлением справиться. Церкви и синема ломились от народа, улицы и проспекты были полны нарядными, возбужденными людьми. Манифестации сменялись демонстрациями, и казалось, над Петербургом висит постоянный возмущенно-ликующий гул. Да и Петербурга однажды ночью не стало — Петроград, град святого Петра, русский город, центр славянского мира и единства. И сразу все прежнее смылось, показалось смешным и необязательным. Война обнаружила подлинный масштаб вещей, личное скукожилось, съежилось и попряталось по тайникам души и тела, а все общественное стало большим и важным. Слова «Отечество», «Россия», «государь», «Царь-град», над которыми потешались еще неделю назад интеллигенты, вдруг зазвучали во всю мощь, никто более не стыдился их произносить — напротив, стыдным стало думать о чем-то другом, как не о победе в святой войне, и все прежние невзгоды и личные разочарования оказались ничтожными, ибо не быть патриотом в военное время сделалось так же стыдно, как быть патриотом в мирное. Летом четырнадцатого года в России началась новая жизнь и в ней, в этой жизни, появилась цель. Если бы войны не было, ее надо было бы выдумать, чтобы спасти страну от того безсмыслия и безволия, в которые она была все предшествующие годы погружена.

Так говорил какой-то хрупкий, нежный, голосистый человек на площади перед дворцом, куда пришла Ульяна Комиссарова. Она была еще слаба. Пуля из легкобытовского «зауэра» поймала ее на излете и застряла в груди, чуть-чуть не дойдя до сердца. Девочка потеряла много крови, но тупорылый кусочек свинца удалось вытащить старому подслеповатому фельдшеру Яблокову, и осмотревший пациентку несколько дней спустя молодой, но уже знаменитый столичный хирург Серафимов весьма одобрительно отозвался о работе своего сельского коллеги и похвалил аккуратно выполненный на девичьей груди шов.

У Ули же этот шрам и осматривающий ее каждый день, прикасающийся к ней сильными ловкими пальцами высокий мужчина вызывали чувство стыда и приливы крови. Да и болеть, когда за окном происходило такое, она не могла и, нарушая запрет, убегала из дома. Она жадно смотрела и слушала по сторонам, сливаясь с ликующим потоком, устремленным к центру города, и однажды в стотысячной прекрасной народной толпе увидала государя. В тот же миг ее охватила иная слабость и такая любовь к царю, что вместе со всеми она упала на колени и поклялась, что, если будет необходимо, отдаст за него всю кровь. Император был не один — рядом с ним стоял в матросской одежде мальчик лет десяти — будущий русский царь, и, хотя Уля не могла его видеть, царевич представлялся ей сильным, красивым подростком. Народ кричал, в глазах у женщин стояли слезы, а мужчины были в ярости. Говорили, что в городе полно немецких шпионов, и люди порывались идти громить немецкие лавки. Уля шла вместе с ними, испытывая счастье, восторг, ненависть, и жалела лишь о том, что девочек не берут на войну.

Так думала не одна она, а все ее подруги в гимназии, никогда новый учебный год не начинался столь возвышенно, никогда не обнимались так пылко после летних каникул и не следили восторженными, влюбленными глазами за своей начальницей гимназистки всех классов, никогда не чувствовали себя такими близкими, не занимались рукоделием с таким энтузиазмом, и, хотя ученицам возбранялось читать газеты и иллюстрированные журналы, удержаться от соблазна Уля не могла.

Она раньше мачехи успевала пролистывать «Ниву», перед ней мелькали портреты враз примирившихся думских деятелей, английских, сербских, черногорских и бельгийских королей, генералов, министров и посланников, она задерживала взгляд на раненом сербском королевиче, но более всех был дорог ей еще со времен авиационной недели на Коломяжском ипподроме храбрый французский авиатор Ролан Гарро, который когда-то установил мировой рекорд высоты и перелетел через Средиземное море, а теперь погиб, атаковав немецкий дирижабль «Цеппелин», и, узнав о его смерти, Уля впервые в жизни заплакала не сладкими девичьими, но безутешными женскими слезами. Но прошло несколько времени, и оказалось, что летчик спасся, уцелел, это лишь жадные газеты поторопились сообщить о его гибели, и Уля поняла, что само небо на его стороне, а значит, и на земле у России и ее верных вечных союзников все получится.

В магазине на улице Гоголя она купила карту военных действий, мстительно рисовала на ней жирные разноцветные линии и переставляла флажки. Каждого нового дня она с нетерпением ждала, и единственное, отчего хмурилась, — слишком медленно, по ее разумению, менялось на карте расположение войск. Ей хотелось двигать эти флажки быстрее, рисовать больше причудливых изогнутых линий и заучивать, как стихи, новые названия бельгийских и польских городков и деревень, о которых прежде она не слыхала. Другие новости ее не волновали нимало, все было в ней поглощено войной, но однажды в череде занимательных военных картинок дочь механика наткнулась на странную фотографию. На снимке был изображен преступник, бежавший из арестантских рот и переодевшийся в женскую одежду, чтобы перейти границу.

«Фу, какой неприятный тип!» — подумала Уля, разглядывая бритую голову арестанта и его наглые глаза, но самое удивительное, что платье на нем было точь-в-точь такое же, какое пропало из гардероба ее мачехи. Если бы не это платье, она пропустила бы небольшую заметку под фотографией.

«Следы этого преступления ведут на самый верх, и можно только предполагать, насколько высоко. Наивно думать, чтобы человек мог в военное время беспрепятственно проехать через полстраны и перейти границу, — писал неизвестный человек, укрывшийся под инициалами С. Ф. — Очевидно, что вся антиисидоровская кампания, начатая малоизвестным писателем (а в действительности масоном высокой степени посвящения) П. М. Легкобытовым, была призвана скрыть подлинные намерения тех, кто руководит расстригой. Сегодня становится очевидным, что именно те самые высокопоставленные лица, которые отправили его в арестантские роты, и инсценировали этот побег, преследуя свои цели. Разумеется, когда идет война, бегство Щетинкина покажется

обывателю событием малозначащим. Однако не будем забывать, что революция пятого года началась во время войны и ее застрельщиком оказался поп Гапон. Есть все основания опасаться, что следующая начнется с иеромонаха Исидора».

Уля пожала плечами, потом задумалась, посмотрела на адрес редакции, потом снова пожала плечами и выбросила все подозрения из головы. Она понятия не имела о том, кто такой Оккам и что за бритву британский инок учинил, но бессознательно следовала его принципу: мало ли на свете похожих платьев? Однако страницу с фотографией беглеца на всякий случай вырвала, сама не понимая, зачем это делает.

…Никогда она не жила такой полной жизнью, никогда не ощущала такую причастность к общему делу, никогда не переживала за далеких, неведомых ей русских людей, никогда так не предвкушала будущего и того ликования, с каким будут встречать победителей на улицах Петрограда. Единственно, что Улю не просто огорчало, но приводило в смутное и сумрачное состояние духа: у всех ее подруг ушли на войну отцы или старшие братья, а ее отец оставался в городе, и это выводило ее из круга девочек, объединенных общей гордостью и тревогой. Разумеется, она могла сказать всякому, что ее отец работает на оружейном заводе, но это было не то. А механик не только воевать ни с кем не собирался, но смотрел на дочь с недоумением и сожалением, а на жену не смотрел вовсе. Но еще более ужасным оказалось то, что голые стены в квартире на Литейном проспекте, которые пыталась некогда украсить Вера Константиновна пейзажами гостинодворских художников, стали заполняться портретами людей, Уле неведомых, но как будто специально для дочери механик снабжал их аккуратными подписями: Гете — великий немецкий поэт и философ, Шиллер — выдающийся немецкий поэт, Гегель — гениальный германский философ, Кант — видный немецкий философ, Маркс — маститый немецкий экономист.

Эти люди, все, за исключением насмешника Гете, очень серьезно смотрели на Улю, а особенно Кант, и, не решаясь сорвать немцев со стен, она шипела и плевалась, когда проходила мимо. А если бы к ним вдруг зашел кто-то из ее подруг? Уля чувствовала себя укрывательницей чужого преступления, и то, что преступником оказался ее родитель, делало ее несчастье еще горше.

Так безрадостно в окружении враждебных лиц они встретили Рождество, в феврале случилась катастрофа в Августовских лесах, весной немцы начали наступать, Ролан Гарро был на этот раз точно сбит и угодил в германский плен, и тогда впервые Уля усомнилась в скорой победе. Война, которую обещали закончить еще несколько месяцев назад, и не думала завершаться. Она расширялась, набухала, росла, победа стала отодвигаться, и что-то переменилось в петербургском воздухе, никто не понимал, что происходит, отчего немцы больше не отступают, а напротив, теснят русских. Не такими восторженными были девочки в гимназии, иные уже успели похоронить ушедших на войну отцов и старших братьев, к другим вернулись увечные, а третьи поджидали попавших в плен. Уля гнала дурные мысли прочь, она более не притрагивалась к картам с военными сводками, не читала газет, а немцы в коридоре глядели на нее все наглее, хотелось выколоть им глаза, замазать краской надменные лица. И если б не страх перед отцом, она бы так и поступила, однако именно в эту пору, когда готовились встречать первую военную Пасху, очень раннюю в тот год, мартовскую, холодную, механик неожиданно и как-то вскользь, не поднимая глаз, объявил о том, что уходит на войну.

Обе — дочь и жена — уставились на него в недоумении.

— У тебя сняли бронь? — спросила Вера Константиновна с испугом.

— Нет. — Комиссаров был печален, высок и строг. — Я ухожу сам.

Жена как-то странно на него посмотрела, а Уля заплакала, сама не понимая, что это — слезы горя или радости, или же два этих чувства в ее душе так соединились, что отделить одно от другого невозможно.

— Я знаю, я виноват перед тобой, но я не могу здесь больше оставаться, — сказал он ей на прощание, и она истолковала эти горькие слова в духе Дворцовой площади, восхищалась, бредила и гордилась своим родителем, который пусть и не сразу, но прозрел, однако нимало его не понимала. Его не понимал и не одобрял никто. Ни жена, ни заводское начальство, которое он с трудом убедил в том, что желание пойти на фронт — это не блажь, не нервный срыв и тем более не патриотическое опьянение, но необходимость проверить в деле то, чем он занимался предыдущие годы. Василий Христофорович печально и обреченно стоял на своем, говоря, что независимо ни от чего отправится в действующую армию, а по каким соображениям, это никого не касается, и в конце концов его оставили в покое как мелкобуржуазного ущербного интеллигента с комплексом князя Андрея Болконского.

Ничего этого Уля не знала, но не разговаривала с потерянной, враз переменившейся мачехой, ее одну считая причиной семейных бед и не замечая того, что в действительности Вера Константиновна думала о самой себе еще хуже и беспощадней. Известие о том, что ее супруг, этот рыхлый, страдающий одышкой и нервными расстройствами, плохо приспособленный к жизни штатский мужчина уходит по собственной воле на какую-то непонятную, никому не нужную войну, уязвило женщину, как не уязвляло в жизни ничто. Это было покушением на то единственное, что было ей в нем понятно и целиком принадлежало, к ней недавно вернулось, — на его тело.

«Его убьют и скорей всего убьют в первом же бою, а виновата в этом буду одна я, и останусь навсегда без него», — думала она, и мысль, которая еще совсем недавно могла бы показаться ей обнадеживающей и сулящей освобождение, теперь ужаснула. Ужасно было все, начиная с того, как они простились на сборном пункте — нелепо, холодно, бессвязно, так и не помирившись душою и не сказав друг другу ни одного простого слова. Было очень рано, темно, ржали кони, Вера Константиновна не понимала, что происходит, ей хотелось криком кричать, но приходилось сдерживаться. Уля с ее неуместным возбуждением ее раздражала, еще больше смущали посторонние люди, которые на нее в упор смотрели и искали в ее глазах какой-то свой смысл. Суетливый пожилой человек невысокого роста, неприлично, вызывающе мирный среди одетых в военную форму могучих людей, подскочил к Василию Христофоровичу, долго тряс его руку, а потом сунул какую-то брошюрку, которую муж взял недоверчиво, брезгливо, и она почувствовала, как ненавидит этого до женоподобности уютного, домашнего человечка, отравлявшего своей прекраснодушностью последние минуты прощания с мужем. А человечек не успокоился, подошел и к ней, назвался газетчиком и, обдав ее запахом изо рта, сказал, что хочет взять интервью у жены боевого русского офицера. Она ответила ему неприязненно, резко, с трудом сдерживая брезгливость и превознемогая желание то ли ударить, то ли плюнуть в эту глумливую похотливую физиономию.

Поделиться с друзьями: