Н. В. Гоголь
Шрифт:
5. Однако в творчестве Гоголя есть черта, которая как будто мало согласуется с этим, — я имею в виду постоянное стремление выделить комический элемент. Гоголь как бы гонялся за комическим эффектом, особенно выделял во всем смешные стороны, — и в этой своей страсти он был едок, излишне беспощаден, как бы склонный к «зубоскальству» (Ремизов).
210
Но это не было просто желанием посмешить читателя — за комическим материалом всюду чувствуется у Гоголя обличение. У Гоголя был исключительно острый глаз на все, что вызывало такое обличение; то «непринужденное веселие», которое находил Пушкин в «Вечерах», заменяется в дальнейшем именно обличениями, а по мнению некоторых, даже «искажением» [5] . Последнее неверно; самые беспощадные характеристики (напр., Акакия Акакиевича) написаны едко, даже зло, но, увы, — правдиво. Тем существеннее то, что в эти беспощадные картины привходит иной материал, — и вся картина (в той же «Шинели») совсем меняется.
5
По мнению Розанова, Гоголь «родоначальник иронического настроения в нашем обществе и в литературе». Резче об «искажении» действительности
Гоголь любил смех и в частной жизни, умел с необычайным искусством веселить людей, — в этом отношении особенно интересен рассказ С. Т. Аксакова о том, как они вместе с Гоголем путешествовали из Москвы в Петербург. Гоголь знал за собой это умение схватывать комические черты людей, великолепно пользовался этим своим даром, но в любом его рассказе, полном комических деталей, всегда стоит за этим что-то иное. Припомним, как кончается особенно эффектный в смысле обилия комизма рассказ «Как поссорились Ив. Ив. и Ив. Ник.»: оба героя рассказа от своей тяжбы совершенно изменились, поседели, осунулись, но тем сильнее в них была ненависть друг к другу. То, что было смешного в них, отступило на задний план, и Иван Иванович и Иван Никифорович жили теперь только жаждой выиграть в суде свое дело. Автор кончает словами: «Скучно на этом свете, господа». Этот меланхолический финал не зачеркивает всего того, что было комического в рассказе, но если после меланхолического финала снова перечитать рассказ, он перестанет вызывать смех и будет навевать самые грустные мысли. А конец «Женитьбы»? После необычайно смешных трех актов все кончается глупо, наводя на суровые мысли о Подколесине, этом предшественнике Обломова. Еще сильнее действует финальная сцена в «Ревизоре», где после ряда действительно комических сцен выступает с полной обнаженностью не только неправда и преступность всех чиновников, но встает во всей силе общая неправда самого строя. Если верно, что Николай I, присутствовавший на первом представлении «Ревизора», сказал: «Всем досталось, а мне больше всех», — то надо отдать честь его уму. Да, смех Гоголя только сначала смешит, а потом переходит в уныние («Как поссорились...»), в нелепость («Женитьба»), в горестное недоумение («Ревизор»), таящее в себе трагические ноты. Но то же и всюду — вплоть до «Мертвых душ».
211
Гоголь написал своеобразную апологию смеха прежде всего в «Театральном разъезде», а потом в «Мертвых душах». «Смех значительнее и глубже, чем думают, — тот смех, который излетает из светлой природы человека — излетает из нее потому, что на дне ее заключен вечно бьющий родник его... Многое бы возмутило человека, быв представлено в наготе своей, но озаренное силой смеха, несет оно уже примирение в душу».
И там же Гоголь пишет: «В глубине холодного смеха могут отыскаться горячие искры вечной могучей любви... Может быть, будет признано потом, что кто льет часто душевные, глубокие слезы, тот, кажется, более всех смеется на свете». А в «Мертвых душах» Гоголь не только говорит о том, что он озирает жизнь «сквозь видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы», но тут же он ставит смех «рядом с высоким лирическим движением».
Нельзя отнестись без внимания к этой защите смеха, к этому его толкованию. Если Гоголь искал комических эффектов, то за ним стоит всегда суровое обличение, а не простое «зубоскальство». Добившись своего в искании комических сторон в людях, в жизни, добившись того, что через это зритель уже во власти автора, Гоголь оборачивается к читателям или зрителям совсем по-другому. По толкованию, которое Гоголь сам развил в «Развязке „Ревизора“», дело писателя — «изобразить ужас от беспорядков так сильно, чтобы все почувствовали, что со всем темным надобно сражаться, чтобы кинуло в трепет зрителя, и ужас от беспорядков пронял бы его всего насквозь». Так за комическим эффектом скрыт у Гоголя трагизм жизни. «Смех создан на то, чтобы смеяться над всем, что позорит истинную красоту человека», — читаем в той же «Развязке „Ревизора“».
Особенно ярка действительность в художественной манере Гоголя выявлять печальный и даже трагический смысл смешного в «Старосветских помещиках». На этом стоит немного остановиться.
6. Когда читаешь этот рассказ, то сначала он захватывает какой-то задушевностью, тихим, почти убаюкивающим ритмом речи. Правда, то здесь, то там неожиданно автор подсыпает соли, как бы подготовляя читателя к тому, что в этой идиллии скрыта трагедия, что в смешном есть здесь что-то тревожное. «Я иногда люблю, — пишет Гоголь, — сойти на минуту в сферу этой необыкновенно уединенной жизни, где ни одно желание не перелетает за частокол, окружающий двор». Дальше идет прелестная картина этой тихой жизни: «Все это, — пишет Гоголь, — имеет для меня неизъяснимую прелесть». Но в конце всего этого описания Гоголь вдруг пишет о том, что он любит «переходить всеми чувствами в низменную буколическую жизнь». Но почему же это
212
низменная жизнь? Она уединенная, тихая, малосодержательная, но, собственно, низменного в ней ничего нет, — как не обосновано для читателя являются слова и о том, что добрая улыбка Пульхерии Ивановны была «уж чересчур приторна». Снова Гоголь подсыпает ненужной соли, чтобы читатель не слишком поддавался очарованию «неизъяснимой прелести» тихой жизни двух стариков. Но дальше в описании «чревоугодия» обоих стариков комический тон становится все заметнее. Неожиданно, однако, в тихий рассказ вплетается тема смерти, которая на фоне насмешливого повествования кажется особенно трагичной; трагичность становится страшнее, более жуткой, когда Гоголь говорит о «таинственном зове» «среди ужасной тишины безоблачного дня». И все же Гоголь еще раз вставляет едкие замечания, когда описывает, каким он нашел Афанасия Ивановича через пять лет после смерти его жены. Старик, вспомнив о покойной жене, разрыдался — и вот что пишет Гоголь здесь: «Старик, уже бесчувственный, жизнь которого, казалось (!) ни разу не возмущало ни одно сильное ощущение души, которого вся жизнь, казалось, состояла из сидения на высоком стуле, из ядения сушеных рыбок и груш, из добродушных рассказов, — и такая долгая, такая жаркая печаль!» Но ни один читатель, собственно, не мог бы сказать, что ему «казалась» пустой и бессодержательной жизнь двух стариков. Это сам Гоголь подсовывает словом «казалось» свой обычный яд, свое «обличение» двух безобидных, но вовсе не пустых, при всей их ограниченности, людей. Сам Гоголь говорит в конце этой части рассказа о слезах Афанасия Ивановича: «Это были не те слезы, на которые бывают щедры старички, представляющие вам свои несчастия». Иными словами, дело было не в обычной старческой слезливости: у Афанасия
Ивановича были слезы, которые текли, «не спрашиваясь, сами собой, накопляясь от едкости боли уже охладевшего сердца».Эта смена разных тональностей в рассказе, то смешном, то трагическом, типична для Гоголя, для его «смеха сквозь слезы». За беспощадной суровостью в его обличениях, за холодным анализом при воспроизведении комических положений стояла тут же рядом иная художественная установка.
Добавим к этому, что Гоголь был действительно мастер в подборе смешных черт, смешных положений, которые тем беспрепятственнее вызывают у читателя смех, что они внешне ничем не смущают читателя. Тут есть, правда, одна еще дополнительная черта — Гоголь бичует всяческую пошлость — но на анализе этого мы остановимся в отдельной главе, настолько важна и существенна тема пошлости у Гоголя. Но в обличениях Гоголя, в его высмеивании всякой нелепости, в осуждении всякой неправды, не чувствуется ли скрытый моральный пафос автора? Так, по крайней мере,
213
кажется при первом приближении к рассказу — и так и воспринимали читатели веселье и смех у Гоголя. Позже только стало ясно, что моральный пафос Гоголя совсем не совпадает с моральными установками читателей, которые видели в Гоголе просто правдивое обличение всей неправды, бывшей в обилии в русской жизни. Но это обличение и стоявший за ним моральный пафос были связаны с общей многопланностью в произведениях Гоголя, с тем, что сама реальность, смешные стороны которой неподражаемо изображал Гоголь, сложна, заключает в себе много различных тем. Одно бесспорно: обличения были у Гоголя теснейшим образом связаны с его редким даром схватывать комические черты в людях. Было бы, однако, поспешностью утверждать, что художественное творчество у Гоголя было изнутри подчинено императивам морального сознания. Мы сможем разобраться в этом, лишь уяснив себе эволюцию морального сознания Гоголя на протяжении его жизни, — чем мы займемся в главе, посвященной Гоголю как мыслителю... Одно лишь отметим сейчас: несомненная ранняя у Гоголя дидактическая тенденция, частое у него навязывание читателю своих оценок, восходили не только к императивам морального сознания, но были связаны и с тем эстетическим отталкиванием от людей, которое проявило себя с такой исключительной силой в обрисовке людской пошлости. Мы коснемся этого дальше, пока же вернемся к изучению внешнего реализма у Гоголя.
7. Нельзя не поражаться при чтении произведений Гоголя — и ранних, и более поздних — его чрезвычайной любви кпреувеличениям. Эти преувеличения попадаются у Гоголя на каждом шагу, — нет рассказа, где бы их не было. «Вечера» заполнены ими, — так, в «Пропавшей грамоте» черти посадили деда «за стол длиной, может, с дорогу от Конотона до Батурина». А когда дед взял вилку, чтобы достать сало, то его вилка была «мало чем поменьше тех вил, которыми мужик берет сено». В «Ночи под Рождество» читаем: «Близорукий, хотя бы надел на нос вместо очков колеса с комиссаровой брички, то и тогда не рассказал бы, что это такое». В «Страшной мести» узнаем о Днепре, что «редкая птица долетит до середины Днепра». В дальнейших рассказах примеров таких преувеличений сколько угодно. В рассказе «Коляска» Чертокуцкий, расхваливая свою коляску, уверяет генерала, что «в карманы можно поместить целого быка». В «Тарасе Бульбе» у Тараса и у его сыновей шаровары были «шириной в Черное море». У студентов Киевской бурсы были «такие страшные карманы, что студенты могли поместить туда всю лавку зазевавшейся торговки». В рассказе «Как поссорились Ив. Ив. и Ив. Ник.» у Ивана Ивановича шаровары были в таких широких складках, что если
214
бы раздуть их, то в них можно было бы поместить весь двор с амбарами и строениями, а у Ивана Никифоровича «в карманы можно положить по арбузу». В «Риме» князь гулял по Парижу «по широким бульварам, где среди города стояли деревья в рост шестиэтажных домов».
Зачем Гоголю были нужны все эти неправдоподобные преувеличения? По той же причине, очевидно, почему Гоголь так легко впутывал фантастический элемент в свои рассказы, — для придания большего комического эффекта. Весь рассказ «Нос» выдержан в фантастических линиях, но фантастика всюду была к услугам Гоголя — не говоря уже о народных легендах. В «Портрете», «Шинели», «Невском проспекте», тем более в рассказе «Как поссорились Ив. Ив. и Ив. Ник.» — всюду фантастика, — вплоть до свиньи, которая украла жалобу Ивана Никифоровича из суда. Большего неправдоподобия и представить себе нельзя — но завязка дальнейшего рассказа дана. Гоголь нисколько не стеснялся всей этой фантастикой, — его реализму, его щепетильному подбору материала, взятого из жизни, это странным образом не мешало. Сама реалистичность рисунка была для Гоголя не тем, чем была она для читателей, особенно ценивших жизненную правду именно во внешней стороне рассказов. Многопланность, многослойность в рассказе не мешала, а помогала Гоголю, для которого, при всем бесспорном значении его художественных наблюдений, внешний рисунок был только «оболочкой» иного материала. В этом и сказывается своеобразие и необычайность реализма у Гоголя: он действительно безупречен в реалистичности рисунка, который у него всегда отличается меткостью и яркостью красок, но внешний рисунок не стеснял Гоголя ни в его психологических анализах, ни в различных идейных мотивах, «подпольно» живших под оболочкой внешнего рисунка. В этом отношении наиболее важно остановиться на том, в чем Гоголь был непревзойденным мастером — на умении его выставитьпошлость в людях.
ГЛАВА II
1. Категория «пошлости», конечно, не была изобретена Гоголем, она существовала до него, но Пушкин был прав, когда говорил Гоголю (см. 3-е письмо по поводу «Мертвых душ»), что «еще ни у одного писателя не было этого дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем».
215
В том письме читаем очень ценные строки Гоголя: «„Мертвые души“ не потому так испугали Россию и произвели такой шум вокруг ее, чтобы оне раскрыли какие-нибудь ее раны и не потому также, чтобы представили картину торжествующего зла и страждущей невинности. Ничуть не бывало. Герои мои вовсе не злодеи; прибавь я только одну добрую черту любому из них, читатель помирился бы с ними всеми. Но пошлость всего вместе испугала читателя. Испугало их то, что один за другим следуют у меня герои один пошлее другого... Мне бы скорее простили, если бы я выставил картинных извергов, — но пошлости не простили мне. Русского человека испугала его ничтожность более, нежели все его пороки и недостатки. Явление замечательное! испуг прекрасный! В нем такое сильное отвращение от ничтожного, в нем верно заключено все то, что противоположно ничтожному».