На берегах Сены
Шрифт:
Он протягивает мне свой платок и я послушно вытираю слезы. Но они продолжают течь и течь.
— Я не знала, я действительно не знала, как это все ужасно было и как он умирал, — всхлипываю я. — Я не могу, не могу. Мне так больно, так жаль его!..
Он останавливается и нагнувшись близко заглядывает в мои плачущие глаза.
— А знаете, если загробный мир на самом деле существует и Лермонтов сейчас видит, как вы о нем плачете, ему наверно очень приятно, — и помолчав прибавляет потеплевшим, изменившимся голосом: — Вот я бранил вас, а мне вдруг захотелось, чтобы через много лет после моей смерти какое-нибудь молодое существо
Гумилеву было только тридцать пять лет, когда он умер, но он по стариковски любил «погружаться в свое прошлое», как он сам насмешливо называл это.
— Когда-нибудь, лет через сорок, я напишу все это, — повторял он часто. — Ведь жизнь поэта не менее важна, чем его творчество. Поэту необходима напряженная, разнообразная жизнь, полная борьбы, радостей и огорчений, взлетов и падений. Ну, и, конечно, любви. Ведь любовь — главный источник стихов. Без любви и стихов не было бы.
Он поднимает тонкую руку с безмерно длинными пальцами, торжественно, будто читает лекцию с кафедры, а не сидит на ковре перед камином у меня на Бассейной.
— По Платону любовь одна из трех главных напастей, посылаемых богами смертным, — продолжает он — и, хотя я и не согласен с Платоном, но и я сам чуть не умер от любви, и для меня самого любовь была напастью едва не приведшей меня к смерти.
О своей безумной и мучительной любви к Анне Ахматовой и о том, с каким трудом он добился ее согласия на брак, он вспоминал с явным удовольствием, как и о своей попытке самоубийства.
— В предпоследний раз я сделал ей предложение, заехав к ней по дороге в Париж. Это был для меня вопрос жизни и смерти. Она отказала мне. Решительно и бесповоротно. Мне оставалось только умереть.
И вот, приехав в Париж, я в парке Бютт Шомон поздно вечером вскрыл себе вену на руке. На самом краю пропасти. В расчете, что ночью, при малейшем движении, я не смогу не свалиться в пропасть. А там и костей не сосчитать…
Но видно мой ангел хранитель спас меня, не дал мне упасть. Я проснулся утром, обессиленный потерей крови, но невредимый на краю пропасти. И я понял, что Бог не желает моей смерти. И никогда больше не покушался на самоубийство.
Рассказ этот, слышанный мной неоднократно, всегда волновал меня. Гумилев так подробно описывал парк и страшную скалу над еще более страшной пропастью и свои мучительные предсмертные переживания, что мне и в голову не приходило не верить ему.
Только попав в Париж, и отправившись, в память Гумилева, в парк Бютт Шомон на место его «чудесного спасения», я увидела, что попытка самоубийства — если действительно она существовала — не могла произойти так, как он ее мне описывал: до скал невозможно добраться, что ясно каждому, побывавшему в Вютт Шомон.
Гумилев, вспоминая свое прошлое, очень увлекался и каждый раз украшал его все новыми и новыми подробностями. Чем, кстати, его рассказы сильно отличались от рассказов Андрея Белого, тоже большого любителя «погружаться в свое прошлое».
Андрей Белый не менял в своих рассказах ни слова и даже делал паузы и повышал или понижал голос на тех же фразах, будто не рассказывал, а читал страницу за страницей отпечатанные в его памяти. Гумилев же импровизировал, красноречиво и вдохновенно, передавая свои воспоминания в различных версиях.
Если я робко решалась указать ему на несовпадение
некоторых фактов, он удивленно спрашивал:— А разве я прошлый раз вам иначе рассказывал? Значит, забыл. Спутал. И к тому же, как правильно сказал Толстой, — «я не попугай, чтобы всегда повторять одно и то же». А вам, если вы не умеете слушать, и наводите критику, я больше ничего рассказывать не буду, — притворно сердито заканчивал он.
Но видя, что поверив его угрозе, я начинаю моргать от огорчения, уже со смехом:
— Что вы, право! Шуток не понимаете? Не понимаете, что мне рассказывать хочется не меньше, чем вам меня слушать? Вот подождите, пройдет несколько лет и вы сможете написать ваши собственные «Разговоры Гете с Эккерманом» —
Да, действительно, я могла бы как Эккерман, написать мои «Разговоры с Гете», т. е. с Гумилевым, «толщиною в настоящий том».
Их было множество, этих разговоров, и я их всех бережно сохранила в памяти.
Ни одна моя встреча с Гумилевым не обходилась без того, чтобы он не высказал своего мнения о самых разнобразных предметах, своих взглядов на политику, религию, историю — на прошлое и будущее вселенной, на жизнь и смерть и, конечно, на «самое важное дело жизни» — поэзию.
Мнения его иногда шли в разрез с общепринятыми и казались мне парадоксальными.
Так, он утверждал, что скоро удастся победить земное притяжение, и станут возможными межпланетные полеты.
— А вокруг света можно будет облететь в восемьдесят часов, а то и того меньше. Я непременно слетаю на Венеру, — мечтал он вслух, — так лет через сорок. Я надеюсь, что я ее правильно описал. Помните:
На далекой звезде ВенереСолнце пламенней и золотистей,На Венере, ах, на ВенереУ деревьев синие листья.Так, он предвидел новую войну с Германией и точно определял, что она произойдет через двадцать лет. Я, конечно, приму в ней участье, непременно пойду воевать. Сколько бы вы меня ни удерживали, пойду. Снова надену военную форму, крякну и сяду на коня, только меня и видели. И на этот раз мы побьем немцев! Побьем и раздавим!
Предсказывал он также возникновение тоталитарного строя в Европе.
— Вот, все теперь кричат: Свобода! Свобода! а в тайне сердца, сами того не понимая, жаждут одного — подпасть под неограниченную, деспотическую власть. Под каблук. Их идеал — с победно развивающимся красными флагами, с лозунгом «Свобода» стройными рядами — в тюрьму. Ну, и, конечно, достигнут своего идеала. И мы и другие народы. Только у нас деспотизм левый, а у них будет правый. Но ведь хрен редьки не слаще. А они непременно — вот увидите — тоже получат то, чего добиваются.
Он бесспорно на много опередил свое время. У него бывали «просто гениальные прорывы в вечность», как он без ложной скромности, сам их определял.
Конечно, иногда у него бывали и обратные «антигениальные прорывы» — нежелание и неумение понять самые обыкновенные вещи. Но и они интересны, характерны и помогают понять Гумилева — живого Гумилева.
Да, мне действительно следовало бы записать мои разговоры с ним.
Январьский полдень, солнечный и морозный.
Мы, набегавшись в Таврическом Саду, как мы часто делали, сели отдохнуть на «оснеженную» скамейку.