На берегах Сены
Шрифт:
Гумилев смахнул снег с полы своей дохи, улыбнулся широко и вдруг совершенно неожиданно для меня «погрузился в прошлое».
— «Я в мае 17 года был откомандирован в Салоники, — говорит он, будто отвечает на вопрос:
— Что вы делали в мае 17 года?
Но, хотя я и не задавала ему этого вопроса, я всегда готова его слушать. А он продолжает:
— Я застрял в Париже надолго и так до Салоник и не добрался. В Париже я прекрасно жил, гораздо лучше, чем прежде, встречался с художниками. С Гончаровой и Ларионовым я даже подружился. И французских поэтов видел много, чаще других Морраса.
Ну и, конечно, влюбился. Без влюбленности у меня ведь никогда ничего не обходится. А тут я даже сильно
Он подробно рассказывает о своем парижском увлечении, о всех перепетиях его, и для иллюстрации читает стихи из «альбома в настоящий том», посвященные «любви несчастной Гумилева, в год четвертый мировой войны».
Да, любовь была несчастной, говорит он смеясь. Об увенчавшейся победой счастливой любви много стихов не напишешь.
Он читает стихотворение за стихотворением. Он уже и раньше читал мне их. Мне особенно нравится:
Вот девушка с газельими глазамиВыходит замуж за американца.Зачем Колумб Америку открыл?Голос его звучит торжественно и гулко в морозной, солнечной, хрупкой тишине:
— Мой биограф будет очень счастлив,Будет удивляться два часа,Как осел, перед которым в яслиСвежего насыпали овса.Вот и монография готова,Фолиант почтенной толщины…и не дочитав до конца смотрит на меня, улыбаясь:
— Здесь я, признаться, как павлин хвост распустил. Как вам кажется? Вряд ли у меня будут биографы-ищейки. Впрочем, кто его знает? А вдруг суд потомков окажется более справедливым, чем суд современников. Иногда я надеюсь, что обо мне будут писать монографии, а не только три строчки петитом. Ведь все мы мечтаем о посмертной славе. А я, пожалуй, даже больше всех.
Гумилев, морщась, долго разжигает папиросу, закрывая ее рукой от ветра, потом, помолчав и уже изменившимся голосом, продолжает, глядя перед собой на покрытую снегом дорожку и на двух черных ворон, похожих на два чернильных пятна на белой странице.
— Я действительно был страшно влюблен. Но, конечно, когда я из Парижа перебрался в Лондон, я и там сумел наново влюбиться. Результатом чего явилось мое стихотворение: «Приглашение в путешествие».
А из Англии я решил вернуться домой. Нет, я не хотел, не мог стать эмигрантом. Меня тянуло в Россию. Но вернуться было трудно. Всю дорогу я думал о встрече с Анной Андреев-ной, о том, как мы заживем с ней и Левушкой. Он уже был большой мальчик. Я мечтал стать его другом, товарищем его игр. Да, я так глупо и сентиментально мечтал. А вышло совсем не то…
Он развел руками, будто недоумевая.
— До сих пор не понимаю, почему Анна Андреевна заявила мне, что хочет развестись со мной, что она решила выйти замуж за Шилейко. Ведь я ничем не мешал ей, ни в чем ее не стеснял. Меня — я другого выражения не нахожу — как громом поразило. Но я овладел собой. Я даже мог заставить себя улыбнуться. Я сказал: — Я очень рад, Аня, что ты первая предлагаешь развестись. Я не решался сказать тебе. Я тоже хочу жениться. — Я сделал паузу — на ком, о Господи?.. Чье имя назвать? Но я сейчас же нашелся: — на Анне Николаевне Энгельгардт, уверенно произнес я. — Да, я очень рад. — И я поцеловал ее руку. — Поздравляю,
хотя твой выбор не кажется мне удачным. Я плохой муж, не спорю. Но Шилейко в мужья вообще не годится. Катастрофа, а не муж.И гордый тем, что мне так ловко удалось отпарировать удар, я отправился на Эртелев переулок делать предложение Анне Энгельгардт, — в ее согласии я был заранее уверен.
Было ли все именно так, как рассказывал Гумилев или «погружаясь в свое прошлое» он слегка разукрасил и исказил его — я не знаю.
В тот зимний полдень в Таврическом саду Гумилев подробно рассказал мне историю своего сватовства и женитьбы. И так же подробно историю своего развода.
Вторая жена Гумилева, Аня Энгельгардт, дочь нововременского публициста и петербург-ского профессора, читавшего и у нас и в «Живом Слове» лекции по китайской поэзии, была прелестна.
Злые языки пустили слух, что она не дочь профессора Энгельгардта, а Бальмонта. Ее мать была разведеная жена Бальмонта.
Гумилев верил этому слуху и не без гордости заявлял: — Моя Леночка не только дочь, но и внучка поэта. Поэзия у нее в крови. Она с первого дня рождения кричала ритмически. Конечно, она будет поэтом.
Не знаю, стала ли Леночка поэтом. Ни о ней, ни о ее матери, Ане Энгельгардт (ее, несмотря на то, что она вышла замуж за Гумилева, в литературных кругах продолжали называть Аня Энгельгардт) — я за все годы эмиграции ничего не слыхала.
Леночка была некрасивым ребенком, вылитым портретом своего отца — косоглазая, с большим, плоским лбом и длинным носом. Казалось невероятным, что у такой прелестной матери такая дочь.
Впрочем, некрасивые девочки часто вырастая становятся красивыми. И наоборот. Надеюсь, что и Леночка стала красивой.
— Когда я без предупреждения — рассказывал Гумилев — явился на квартиру профессора Энгельгардта, Аня была дома. Она, как всегда, очень мне обрадовалась. Я тут же, не тратя лишних слов, объявил ей о своем намерении жениться на ней. И как можно скорее!
Она всплеснула руками, упала на колени и заплакала. — Нет. Я не достойна такого счастья!
— А счастье оказалось липовое. — Гумилев скорчил презрительную гримасу — хорошо, нечего сказать, счастье! Аня сидит в Бежецке с Леночкой и Левушкой, свекровью и старой теткой. Скука невообразимая, непролазная. Днем еще ничего. Аня возится с Леночкой, играет с Левушкой — он умный, славный мальчик. Но вечером тоска — хоть на луну вой от тоски. Втроем перед печкой — две старухи и Аня. Они обе шьют себе саваны, — на всякий случай все подготовляют к собственным похоронам. Очень нарядные саваны с мережкой и мелкими складочками. Примеряют их — удобно ли в них лежать? Не жмет-ли где? И разговоры, конечно, соответствующие. А Аня вежливо слушает или читает сказки Андерсена. Всегда одни и те же. И плачет по ночам. Единственное развлечение — мой приезд. Но ведь я езжу в Бежецк раз в два месяца, а то и того реже. И не дольше, чем на три дня. Больше не выдерживаю. Аня в каждом письме умоляет взять ее к себе в Петербург. Но и здесь ей будет не сладко. Я привык к холостой жизни…
Он вздыхает. — Конечно нехорошо обижать Аню. Она такая беззащитная, совсем ребенок. Когда-то я мечтал о жене — веселой птице-певунье. А на деле и с птицами-певуньями ничего не выходит — и вдруг, переменив тон: — Никогда не выходите замуж за поэта — помните — никогда!
Поздняя осень 1920 года. На улице холодно и темно. А здесь в Доме Литераторов тепло и светло. Совсем особенно, по-дореволюционному тепло и светло. Электричество ярко сияет круглые сутки напролет, а не гаснет в восемь часов вечера на всю ночь. И тепло здесь ровное, мягкое, ласковое — тепло центрального отопления, не то что палящий жар «буржуек», дышащих льдом, как только их перестают топить.