На горизонте души…
Шрифт:
Пару дней побыть символом нового года и оказаться вскоре подле объедков, — эту ли долю нашёптывали веточке сосны шмель с божьей коровкой? Сомнительно, что так.
…Все проходящие называли её Ёлкой, что злило не шутя.
Апельсиновый закат
Апельсиновый закат не сулил ничего хорошего, хотя сам по себе был чудо, как хорош. Источаемые им радость и волнение, казалось, сомневались в себе, в уместности своего появления на свет, пристойности существования в неподходящую для веселия пору.
Хотя, ищет радости всякий и повсегда, выражая безотчётное, объяснимое многими слабостями стремление обозначить в себе существо, суть жизни, не обронив напрасно её порыва…
Однако
Застёгнутая на марказитовые пуговки звёзд, ночь дала случай морозу выйти и расположиться поудобнее, как у себя дома, и принялся он ходить в темноте по лесу, будто по собственной опочивальне.
Прохаживался взад-вперёд до рассвета, не возжигая свечи, с деревянной колотушкой. Приглядываясь к стволам, стукал проворно по тем, что набрали некогда за шиворот дождя или стаявшего снега, да не поторопились вовремя избавиться от них. Студил мороз и сугробы, и самый воздух, что впивался в ноздри коней, и тёплые их носы обрастали инеем.
Коли б выйти кому в сей час, шугнуть разошедшегося не на шутку зябу, вздумавшего полошить дремлющую под снегом округу. Так нет же. Несть охотников до дела, всё больше сидят, скармливая поленья оголодавшим печам, и это лишь для того, чтобы застать в здравии утро, уличить мороз во многих его трудах и причудах.
Судя по всему, шагал мороз кругами, осматривал лес дотошно. Растворив нараспашку ставни облаков, крепил ступени сугробов, ровнял, коли нужно, так что тропинки сделались полны стружек снега. Широкие, скользкие, блестящие, словно от некоего волшебного перламутрового дерева. И так по ним было вкусно идти! — «Скрып, да скрып! Скрып, да скрып!» Чем холоднее, строже мороз, тем суше и звонче тот протяжный хруст под ногой.
От того-то и не вышел никто в ночи… соскучились, знать, по проделкам мороза, по его бесцеремонному обычаю щипать за щёки, кто б ни был перед ним. Ему, морозу, всё одно, он завсегда без чинов, и сам зато не в претензии.
Бывало, спросит у него кто с важностию и шевелением выбеленных выдохом усов:
— Звать-то вас как, любезный?
— А чего меня звать, коли я уже тут! — Отвечает мороз, да как хватит за нос холодными-то пальцами, — Вот тебе и весь сказ.
…Апельсиновый закат не сулил ничего хорошего, хотя сам по себе был чудо, как хорош…
Жалость
Худо, коли родители вызывают в нас чувство жалости. Из последних сил скрывают они от себя и от нас свою немощь.
Стыдясь дрожания рук, наливают нам кофе, и скрадывая всю ту же неуверенность за порывом движений, чересчур резко ставят на стол сливочник, блюдце, а отрезая от хлеба, спешат закинуть в рот упавшие на стол крошки…
И ты понимаешь, что предложить в эту минуту помощь, всё равно как обвинить их в немощи, а посему принуждаешь себя сделать вид, что не замечаешь неловкости, одышки и дрожи, но всё по-прежнему, — ты слаб, а они сильны, хотя, коли по-чести, в самом деле, — всё ещё нуждаешься в их участии, более, чем когда-либо, но и они уже — в твоём…
Прожившие свою недолгую жизнь жизнью Родины, родители не могут не замечать твоего беспокойства о них, и тем горше ваш тет-а-тет, и тем слаще, поспешнее расставание, ибо в отдалении, — всё, как всегда: ты — дитя, а родители всесильны и вечны.
Только вот сутулятся они сильнее обычного, когда мы смотрим им вслед.
Все мы живём прошлым, уничижая настоящее и превознося будущее. В детстве невозможно смирить сиюминутную, немедленную радость бытия. Позже мы обживаемся, познаём приметы окружающего мира, примеряемся, приучаемся, приноравливаемся к ним… Предвкушаем! А там недалеко и до обыкновения. Уютного отчасти, но крадущего новизну, задающего ритм существованию, что с года всё скорее и скорее.
Сбить оскомину той привычки
удаётся иногда, и тогда жизнь снова, ровно в детстве, — восхищает, удивляет выбором тебя в её наперсники. Пусть ненадолго, но всё же, всё же, всё же…Худо, коли родители вызывают в нас чувство жалости. И непонятно, кого мы жалеем больше — себя или их.
В ответе
Быль, покрытая жирной пылью времени, становится прошлым. Коли, измятый тем же течением, выдохнешь сокрушённо в сторону минувшего, не разглядишь ничего особенного сквозь махровую серую муть. А ежели проведёшь пальцем, да чтобы до скрипа, тут-то и почудится: некий уловимый едва запах из детства, видение или слово, либо чей-то неуловимый, знакомый до щемящего сердца образ.
В ряду неприятного, — воспоминание о том, как я оказался надолго заперт в чужом доме. Залогом освобождение могло бы стать некое предательство, совершить которое я не соглашался ни за что, как не способен на это и теперь. Помнится, долго глумились надо мной бывшие товарищи. Угрозами и посулами пытались сломить мою волю.
Поминая о подвигах некнижных героев — Юлиуса Фучика и Зорге, я не поддавался, скрипел зубами от ярости, но лишь отчаявшись, пошёл на хитрость, и, к ужасу моих мучителей, упал на пол, якобы без чувств. Улучив момент, выскользнул после в незапертую ими в замешательстве дверь, и бежал тёмными дворами, слыша за собой погоню. А когда меня нагнали, всё же, достал из кармана подарок деда, лётчицкий ножик…
Было ещё дело, старшеклассник подступился с ножом к горлу, когда я забежал зачем-то на зимних каникулах в школу.
Мда… район у нас был тот ещё, не самый спокойный.
Надо признаться, меня манил пустующий школьный двор, как бы оглохший без голосов школяров. Тянули к себе исписанные потешными призывами классные доски, видные на просвет, просторные коридоры и освещённое, занавешенное серой тряпицей окно дворницкой на первом этаже.
Дворник с женой и ребятёнком проживал при школе, и если не дул на блюдце горячего чаю, расположившись подле окошка напротив благоверной, то непременно хозяйничал зачем-нибудь во дворе школы. Зимой долбил ломом лёд или расчищал подходы к крыльцу, в остальное время боролся с пылью, павшей листвой или даже лужами. Последыши ливней дворник сметал на газон, который тоже был в его ведении, — там в изобилии и беспорядке росли цветы, а названия некоторых из них были неведомы даже учителю ботаники.
И вот однажды, когда, привычно отсалютовав гипсовому горнисту у ворот, я зашёл в школьный двор, дворник, который обыкновенно молча сносил моё появление у школы во внеурочное время, подал голос:
— Малый, ты из которого класса?
— Из седьмого! В седьмой перешёл! — Гордо сообщил я.
— Кто у вас классный руководитель?
— Зоя! — Отрапортовал я.
— Зоя Андреевна! — Укоризненно поправил меня дворник, и заговорил о моём долге, как пионера и будущего комсомольца, почитать старших и во всём слушаться их.
— Да я, вроде, и так… — Стушевался я под напором нравоучений дворника.
— Ну, а раз так, то поехали со мной! Поможешь! — Строгим голосом завершил свою тираду дворник. — Сейчас, только инструмент отнесу. — Добавил он, и скрылся за дверью служебной квартиры, откуда довольно скоро вышел с мокрыми, расчёсанными на пробор волосами, в пиджаке, от которого густо пахло тройным одеколоном, который напомнил мне привкус большой перемены и апельсиновый аромат нового года.
Когда мы шли на остановку трамвая, запрыгивали на подножку и протискивались вглубь вагона, и после, когда вышли на незнакомой мне станции, я не задавал вопросов, хотя было немного не по себе. И даже когда в сквере, разбитом между незнакомыми мне домами, дворник усадил меня на скамью и велел подождать, я не посмел спросить. — где нахожусь, сколько ждать, и в каком направлении идти, если он не вернётся.