На краю одиночества
Шрифт:
– Тогда…
– Будет очень больно.
Паренек кивнул. И попросил:
– Вы только маме не говорите… всей правды.
Всей Глеб не сказал. Он и женщину эту нашел только через год, когда его самого из лечебницы выпустили. Не спешили…
…он написал письмо.
Всех, кто с ним шел, представили к ордену Полярной звезды. Посмертно. Слабое утешение, если разобраться. Какая от орденов польза? А Глеба… его долго держали. И там, в лечебнице, он думал, что это даже хорошо, что, быть может, нет места более подходящего, чтобы провести в нем остаток жизни.
Тишина.
Покой.
Трижды
У Глеба вечно костяные модули получались.
Да…
…он не собирался уходить. И не ушел бы, когда б не Алексашка, который заявился, чтобы спросить:
– Ты тут еще от скуки не сдох?
– В процессе, – сказал тогда Глеб. И кажется, впервые улыбнулся.
– Ага… стало быть, время есть… я тебя забираю.
– Куда?
– Откуда, – поправил Земляной. Был он в костюме из темно-красного штофа и желтой канареечной рубашке, выделяясь этим нарядом на фоне местной пасторали.
В лечебнице старались избегать ярких цветов, даже цветы на клумбах высаживали исключительно белые и голубые. Смотрелось неплохо, но тогда Глеб понял, сколь устал от обилия этого вот белого.
И голубого.
– Отсюда я тебя забираю. У меня и разрешение есть, – он помахал бумаженцией, которой шлепнул Глеба по лбу. – Так что собирайся. Хватит уже придуриваться, работы невпроворот…
– Я… не уверен, что мне стоит работать. Сила нестабильна.
– Стабилизируешь.
– А разум…
– В полном порядке, если верить заключению медицинской комиссии. Я вот верю.
Глеб же сомневался. Он смотрел на Земляного. И на стену собственной палаты, украшенную его же живописью.
Голубые незабудки.
Белые розы.
И еще вот местный пруд, заботливо окруженный заборчиком, чтоб никто не утоп ненароком.
– Ты здесь скоро точно свихнешься, – Земляной открыл шкаф, в котором хранились скромные Глебовы пожитки. И пусть разрешено было в лечебнице использовать обыкновенную одежду, даже приветствовалось, ибо виделось в том докторам еще одна возможность связать людей ненормальных с нормальным миром, вещей было немного. – А там… поездишь по стране, развеешься… с тебя никто подвигов не требует. Просто попробуй…
…и Глеб попробовал.
Точнее он позволил собрать свои вещи. И вывести себя за высокую ограду, плотно увитую плющом и сторожевыми заклятьями. И главное, пока шел, все время думал, что вот-вот появится любезнейший Савва Иванович, поинтересуется, куда ж это Глеб собрался… или пальчиком пухлым помашет, мол, что ж это вы, дорогой, в бега податься вздумали?
Не появился.
Не заступил.
И охранник на воротах лишь улыбнулся да сказал:
– Прощевайте…
…кошмары, к слову, тоже отступили, будто признавая право Глеба на нормальную жизнь. Они возвращались изредка, но и то утратили былую остроту.
Однако вот же…
Анна погладила его по руке. Заглянула в глаза и сказала:
– Не слушай.
– И ты ее тоже, – шепот твари звучал в ушах. – Мы ведь оба знаем, что ты тогда почувствовал… радость, да? Тебе понравилась
чужая боль… ты стал вдруг властелином мира… ты…– Уходи, – Глеб отвернулся.
А музыка стала нестерпимо громкой. Она пронизывала все его тело, заставляя кровь бежать быстрее. И хорошо. Быстрее бежит, быстрее выбежит. И тогда все закончится.
Наконец.
Школы жаль.
Алексашка ее не бросит, но… из него управленец еще хуже, чем из самого Глеба, а следует признать, что более отвратительного администратора найти сложно. Может, Даниловский поддержит? Вот он справится…
…хотя бы ради сына.
От музыки рот наполнился кровью.
Глеб закашлялся.
И все-таки умер.
Это было даже не больно.
…потом Анна, вспоминая все, что произошло в этот день, удивлялась тому, сколь ничтожно малое время оно заняло. Тогда ей казалось, что время исчезло вовсе, что она, да и все, собравшиеся в полуразрушенном доме ее, попали в некое межмирье, где само понятие времени то ли еще не создано было, то ли уже исчезло.
Главное…
…она видела, как разрастаются филодендроны, питаясь существом иного мира. И спешат пустить в него тончайшие нити корней хойи. Дрожат пестрые листья фикуса кинки, расползаются по земле аглаонемы.
Покачивается на невидимом ветру огромная монстера…
…под нею тень.
И музыка, такая плотная, такая вязкая, сводящая с ума музыка. Она разрывала Анну на куски, тянула жилы, выворачивала.
А потом Глеб умер и стало тихо.
Тихо-тихо-тихо.
Только капля разбилась о камень, будто чья-то слеза…
…не время плакать.
Не сейчас.
…матушка билась над гробом отца уродливою черною птицей. Она то кидалась на него, словно желая разломать блестящие от лака доски, то замирала, растопырив руки, подвывая.
И люди шептались с одобрением: горюет.
Любила, стало быть, любила…
…Анна коснулась мертвого лица. Теплое еще. И Глеб улыбается. Чему он улыбается? А кровь сочится. Кровь из дыры в боку пропитала жалкие клочки мха, и текла по пальцам Анны. И она, наверное, запомнит до конца жизни это ощущение – липкой красной крови.
Плакать не получалось.
Было больно, так больно, будто сердце вырезали. А вот плакать совсем не получалось. Следом пришла спасительная мысль, что и самой Анне недолго осталось.
Что… быть может, в этом и смысл?
Не в один день, но… почти?
Он дождется, там, за краем. Он знает, что Анна придет… в конце концов, был ведь обряд. И кровь. И клятва. И тьма, которая вот плакала беззвучно, как умеет плакать ночь осенним дождем.
Анна бы ее утешила.
Если бы смогла.
Она закрыла глаза Глеба. И повернулась на звук.
Шелест.
И хруст.
Звон. Нежный мягкий звон, будто кто-то ступал по полю хрустальных цветов. Теперь существо походила на человека. Пожалуй. Такого невероятно высокого и чересчур уж худого человека.
Беловолосого.
Длинноносого.
Узкогубого. И губы скривились, а гость произнес:
– Женщина.
– Женщина, – согласилась Анна, убирая со лба Глеба волосы. Надо же, и здесь кровь, кровь – это плохо. Ее будут вымывать, а волосы расчешут.