Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Разобравшись с любовью, мы шли есть пиццу в одну из двух тратторий в Тибуртино. Платил всегда я, не для того чтоб совесть была чиста, с ней у меня было все в порядке, просто со своей ежемесячной зарплатой в двадцать семь тысяч лир и первыми гонорарами от публикаций в литературных журналах я был единственным, кто располагал каким-то доходом. Чтобы в их памяти осталось счастливое мгновение, я добавлял им денег, чтобы они купили себе трубочку мороженого или полпачки сигарет.

А случалось ли так, чтоб кто-нибудь из них ушел без подарка в нагрузку к пицце? Меня пронзает смутное сомнение — как бы они себя повели, забудь я деньги или бумажник? Не хотелось бы думать, что содержимое моего кармана, извлекаемое в виде дружеского подарка, оседало в их карманах как обязательная дань.

И я был удивлен, когда однажды услышал:

— Мне надо пятьсот лир!

— Полштуки, Главко?

Он едва

успел застегнуть ремень.

— Полштуки, Пьер Паоло.

— Но…

Я не без труда выудил из него его секрет. Первый в его жизни загул к девушкам. Он дох от нетерпения. «А! ну так бы и сказал…» Желание, которое в моих глазах сделало еще более симпатичным его пылкое признание в бамбуковой рощице. Альдуччо, «брат Джины» (его так отличали от второго Альдуччо), потащил его к Мадама Брента на виа деи Кап пеллари, неподалеку от дворца Фарнезе. Поднявшись по узкой лестнице, которую тускло освещала заляпанная мухами лампочка, они наткнулись на спящую за стойкой хозяйку. Они хотели незаметно проскользнуть мимо этой мегеры, но, неожиданно проснувшись, она на своем колоритном арго римских трущоб потребовала у них документы. Главко вытащил из кармана проездной на трамвай. Она выхватила его у него из рук и побагровела от гнева.

— А свое свидетельство о рождении, Бога душу мать, ты в рай по почте отправил?

Главко задрожал.

— Сопляк! — заорала она. — Ты своим стручком меня под статью загнать хочешь!

Обрушив поток ругательств, она начала промывать ему мозги, правда, тут она со своего словаря трастеверийской шлюхи неожиданно перешла на другой стилистический уровень. Чтобы наставить Главко и призвать его к соблюдению закона, она прибегла к более целомудренному итальянскому, дабы пристыдить нарушителя своей лингвистической эрудицией, предварительно ущемив его достоинство упоминанием о возрасте. Униженный со всех сторон, бедняга молча попятился назад. Альдуччо догнал его на лестнице, чтобы отдать ему проездной, который он забыл на стойке.

Когда Главко описывал мне свои злоключения в виде забавной истории, которую я сопроводил реституцией пятисот лир, за вычетом потраченных им пятидесяти, ему было на самом деле не смешно. Он мог раздувать щеки и вращать глазами, изображая мне эту мадам, но я видел, что он не переварил этот позор. «Обидно?» — спрашивал я его, раздражаясь всякий раз, когда он начинал тянуть резину (иногда напрасно, иногда слегка, в зависимости от продолжения). Альдуччо по моей просьбе в десятый раз поведал мне с новыми красочными подробностями историю об уроке нравственности, который содержательница борделя преподала его товарищу. Меня поражало то, что такая прожженная шлюха для своей моральной проповеди перешла на заученный когда-то в школе тосканский. Академические нравы — официальный язык! Но не менее поучительно — к твоему сведению, юный Главко — то, что доступ к женщинам оказался таким безапелляционным образом связан с проверкой удостоверения личности.

Эротическая свобода в Понте Маммоло регламентировалась всего двумя условиями. Правило первое: никаких постоянных «знакомств», никаких «связей», по возможности не заниматься любовью дважды с одним и тем же. Правило второе: никогда не закрываться в комнате, все упражнения — на свежем воздухе. Надо сказать, что два этих условия меня вполне устраивали. С тех пор как я расстался со Свеном, я больше не хотел привязываться к кому-то всем сердцем. Необходимость каждый день менять партнера надежно ограждала меня от ловушек любви. Что же касается отказа от закрытых дверей, от кровати, от этой привычной декорации любви, то он мне представлялся эффективной защитой от самого отвратительного, что есть в западной и христианской цивилизации — буржуазного табу, заключающего влюбленных за монастырскую ограду, от приватизации этой мятущейся щедрой чувственности, которую рождает красота наслаждения. Мальчишки из боргатов с их греческим, паническим чувством наготы предавали тело его природному, стихийному началу — солнечный закат в поле, дыхание ветра в зарослях мирта, одеяло желтеющих листьев у подножия осеннего дерева. Или — почему бы и нет? — жирная земля в глубине сада, а то и куча брошенного мусора на стройке. Чистым простыням я всегда предпочитал обрывки газет на земле, а тайнам алькова — соитие в публичном месте.

Расстаться, не оставив по себе ни имени, ни лица, не зная даже, с кем ты спал — вот высшая свобода древних. В их мифологии Эрос представал в обличии ребенка, наугад пускающего своего стрелы. Повязка на глазах не позволяет ему видеть, кого они пронзают. Образ, который поможет тебе понять, какой была жизнь в пригородах Рима в 50-е годы — тем неисчерпаемым изобилием непредсказуемых и ни к чему не обязывающих встреч. Нежность и радость

быть вместе, поспешность и счастье расставания!

Пожелай меня кто-нибудь убедить, что за своими повадками буколического фавна я оставался пленником католической культуры, то не привел бы он в защиту лучшего аргумента, чем это мое так называемое «анормальное» непостоянство, это бегство от одного к другому, этот беспрестанный изматывающий поиск. Нежелание, неспособность сказать себе однажды: я нашел! Слывущие глубокомысленными мужами считают эту постоянную погоню, которой подвержен наш вид, скорее негативным проявлением комплекса вины, нежели позитивным устремлением. Они думают, что не позволяя чувству пускать в нас корни привязанности, мы наказываем себя за свое же представление о самих себе. Может быть, с годами религия моего детства без моего ведома вернет меня в свое лоно? Посмотрим. Но я уверен, что во времена Понте Маммоло я не подавлял в себе стремления к иной жизни. Да и к чему мне, свободному, здоровому телом, открытому миру, было пытаться поставить себя хоть в какую-то зависимость от чего бы то ни было?

Что касается нашей привычки убегать из четырех стен на свежий воздух, если уж это непременно нужно «объяснить» (ох! эта мания изыскивать причины спонтанных проявлений!), то я тебе скажу, Дженнарьелло, что ни у кого из нас не было своей комнаты, даже у меня, с тех пор как к нам переехал отец. Чтобы маме не пришлось жить с ним в одной комнате, я перетащил свою кровать в столовую.

Его приезд в Рим был совсем не похож на его возвращение из Африки семью годами раньше. На вокзале перед нами предстал офицер в капитанском мундире, постаревший, осунувшийся, сутулый, но явно гордый тем, что получил «прописку» в Вечном городе и мог теперь указать на свой визитке римский адрес. Можно подумать, в столицу его вызвал генерал штаба, а не необходимость освободить своячениц от своего невыносимого бремени. Чувство близости к рычагам управления придало какую-то энергию этому человеку, который всю свою жизнь стремился к власти, но не дослужился даже до майора. Совершив экскурсию к Форо Италико, Императорской Дороге и прочим объектам Муссолини, отец вернулся уставший от поездки в тряском автобусе. Он сложил свою форму в шкаф и с тех пор уже не вылезал из своего халата в знак протеста против отечества, проявившего такую неблагодарность к солдату Империи.

Как-то раз в конце весны, за пятнадцать дней до свадьбы Сантино, когда грязные воды Аниены вышли из берегов из-за таяния последних снегов в Апеннинах, мы сидели вшестером на парапете моста и судили состязания по плаванию, которые устроили выше по течению более молодые парни из нашей компании. Они сколотили из досок и палок нечто вроде трамплина для прыжков и заключали пари, кто быстрее переплывет реку. Не на шутку рискованное предприятие, так как течение в этом месте было ужасное. Нельзя было ни в коем случае дать себя снести к мосту. Потоки воды разбивались об опоры и образовывали смертельные водовороты. Главко, осторожно окунувшись в укромной заводи, вылез на берег и улегся на деревянном мостике, не желая обращать на себя внимание.

Дребезжа старой подвеской, подъехал пятичасовой автобус из Пьетралата. Альдуччо со своей сестрой помахали нам рукой из окна. Через пять минут они подошли к нам вместе с Сантино. Близость свадьбы с дочкой бухгалтера (которая всегда держалась в стороне от нашей компании) и надежда на повышение на заводе окончательно переменили его. Он ходил в своей шикарной стеганой куртке и галстуке — невиданное в наших краях чудо. Знакомые мне кричащие цвета и фосфоресцирующие блестки этой вещицы, которую он еще недавно прятал в кармане завернутой в папиросную бумагу.

Сестра Альдуччо, темноволосая болезненного вида девица с впалыми щеками, одетая в безвкусную сиреневую юбку за три тысячи лир из «Упима», живо устроилась на парапете, чтобы понаблюдать за подвигами юных чемпионов.

— А ты что, курчавый, — крикнула она Главко, который нежился на солнце, — слабак!

Главко подскочил в ответ на оскорбление и сплюнул в реку маргаритку, которую он держал в зубах. Не спеша, как человек, который не нуждается в ничьих советах, он, свесив над водою ноги, уселся на краю мостика.

— Сдрейфил небось, — не унималась сестра Альдуччо, — что твоя шевелюра тебя потопит.

Некоторые на мосту начали смеяться. Вспомнили шутку Серджо про вошь. Аньоло крикнул нам, чтоб мы заткнулись. Чтобы засечь время маленького Мариуччо, он разгибал один за другим пальцы на кулаке. Все замолчали, кроме Джины, которая вошла в раж, тем более, что никто из нас не хотел тратиться на нее, за исключением неуклюжего Ромоло, которого она открыто презирала. Похоже эта дура, хотела показать, что она грохнула на себя три штуки. Не считая полфлакона одеколона, которым она поливала свои жирные волосы.

Поделиться с друзьями: