Чтение онлайн

ЖАНРЫ

На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986
Шрифт:

Усадят уважительно, угостят коньяком, чтоб был разговорчивее, а потом отведут на черный двор… Что мотив убийства может быть таков: «…Мы — государственная власть… Зачем нужен этот человек в будущем обществе?»

Смущен и герой Бабеля одессит Боровой, чекист, знавший, что Фроим Грач — это «эпопея, второго такого нет…» Смущен, видно, как и автор… Понадобилось полвека — лишь у следующих поколений узников ЧК — КГБ могло созреть четкое представление о подлинных мотивах превентивного убийства: «Оказывается, при фашистах мафия прекратила существование. Впрочем, так оно и должно быть… Личная то ли диктатура, диктатура ли то административно-партийной

олигархии, она считает организованную преступность своей прерогативой и не терпит конкуренции».

Как видим, если налетчики Бабеля по своему нравственному облику и близки казакам-буденновцам, убить и реквизировать — дело буднее для тех и для других, — то уж с государственной властью их и сравнивать нельзя. Тут они — просто рыцари чести…

В сборнике Бабеля издания 1936 года опубликованы рассказы «У батьки нашего Махно» и «Иван-да-Марья», которые в послевоенных изданиях опущены. Почему?

У батьки нашего Махно насилуют женщину. Шестеро конников. «Мальчонок Кикин», державший несчастную женщину за голову, успокаивает ее: шесть — это ничего, бывает, что и по двадцать насильничают.

Все просил он, «мальчонок», чтоб и его допустили: некоторые уже и по второму разу приступили. А допустили — отказался. «Нет, говорю, Матвей Васильевич, не желаю я опосля Васьки ходить, всю жизнь плакаться».

Мастерский и по выбору рассказчика, наивно-дурашливого «мальчонка», и по языковой структуре, страшный обыденностью происшедшего, рассказ этот единственный из всего «военного цикла» Бабеля — забыли, похоронили, доподлинно подтверждая тем самым, что описанное в нем происходило не только у батьки нашего Махно…

Одесские рассказы пронизаны, по счастливому выражению И. Смирина, иронической патетикой. Это — подходы к правде: вся проза Бабеля пронизана иронической патетикой.

Это — глубокая правда, если, разумеется, не упускать из виду сказанного в начале главы: «Конармия» для читателя пятидесятых годов была иной, чем, возможно, и для самого автора, которому импонировала сила легендарных конников («Мы красная кавалерия, и про нас Былинники речистые ведут рассказ», — четверть века пела Россия горделиво); ярость разбуженной стихии и страшила, и влекла к себе писателя, а исторические горизонты застилал горький дым революционных иллюзий и узаконенных, во имя светлого будущего, расправ…

Иллюзии развеивались, страх — крепчал. Думаю, и это, а не только преодоление литературных традиций начала века, традиций Белого и Ремизова, было причиной переделок ранних рассказов. Буденновцы рубили не саблями, а подметными письмами; пришлось, чтоб отсрочить гибель, даже восславить на 1-м съезде писателей Иосифа Сталина, заклятого врага мудреца Гедали…

И тем не менее совершенно очевидно: Бабель, как и Блок, принял революцию, но отшатнулся от нее, когда взглянул в глаза ее.

Оба крупнейших художника России не смогли вынести ее «будничных злодеяний», и один умер, а другой замолчал на годы.

Да, у Бабеля уплотненная, стреляющая фраза, короткие рассказы обладают ударной силой. Можно поистине часами говорить о его лексике, его ритмике, о сленге, о языке бабелевских героев — сплаве лексических стереотипов революции, канцелярских или «исторически-возвышенных», и — народной деревенской образности и сочности речений; но обратимся к главному. Два великих и совершенно разных художника, принявшие революцию, в ужасе отпрянули от нее, едва ощутили на себе и на окружающих ее дыхание.

Блок

и Бабель. Две судьбы. Два приговора революции «будничных злодеяний…»

…И еще одно обстоятельство, упустить которое значит, на мой взгляд, упустить Бабеля, не понять его.

Пронзительная жалость к крестьянину (в России простая женщина редко скажет «я его люблю», а — «я его жалею»), жалость к мужику, над которым глумится напившаяся кровью орда, жалость к обездоленной интеллигенции, к вырезанным наполовину, обворованным польским евреям, эта любовь-жалость к измученному войной и грабежами люду становится сквозным и эмоциональным мотивом всего творчества Бабеля.

Именно эта пронзительная любовь-жалость и заставила его обратиться к теме уничтожения крестьянства, ставшей роковой для Бабеля: более четверти века НКВД-МГБ скрывало от читателя гениальную прозу Бабеля, которая ныне сделала писателя родоначаьником бабелевского направления в литературе о крестьянстве, направления, которое в русской прозе выжило, прорвалось после войны «Рычагами» Яшина.

А позднее — и не только «Рычагами…» Но этот разговор еще впереди.

Пока же отмечу, что политика выжженной земли и в этот раз, в пятьдесят седьмом погромном году, не привела к успеху, хоть и зашептались в Союзе писателей, озираясь, — сколь несчастливы для России годы, завершающиеся семеркой: 7-й, 17-й, 27-й, 37-й, 47-й, наконец, 57-й…

Какая-то зловещая семириада!..

Одно утешало: зазвучал Бабель. И чем неистовее глумились над новыми талантами каратели, тем сильнее звучал он, воскрешенный классик, тем современнее.

ЧАСТЬ 3

Десятилетие Солженицина

1. Два года полуоткрытых дверей — 1961–1962 гг

(На подступах к Солженицыну)

В самом начале шестидесятых годов стала «пробиваться» сквозь цензурные препоны новая литература, которая, кроме собственного значения, имела еще и то, что она подготовила приход Солженицына, создала общественную атмосферу, благоприятствующую Солженицыну, расшатывая торжествующие догмы и нетерпимость.

Говоря об этой литературе, мы обязаны прежде всего познакомиться с «Тарусскими страницами».

«Тарусские страницы» были изъяты, молодежь не знала о них. Почему изъяты? Чем был опасен властям этот талантливый литературно-художественный иллюстрированный сборник, подготовленный в Тарусе, неподалеку от Москвы?

Главным редактором, создателем, что называется, душой его был Константин Георгиевич Паустовский, никому не прощавший предательства, трусости, соглашательства. Порой издевавшийся над стукачами открыто: однажды он тихо, но так, чтобы окружающие слышали, как бы спросил прозаика Льва Никулина: «Каин, где Авель? Никулин, где Бабель?»

Паустовский не только иронизировал, гневался, издевался над подлецами; у него была и заранее намеченная положительная программа, к осуществлению которой он приступил при первой же возможности.

«Тарусские страницы» были не просто книгой с березками на суперобложке. «Литературную Москву» запретили. «Тарусские страницы» стали контратакой Паустовского, прорывом новой цензурной блокады.

Сборник был задуман осенью 58-го года в Доме творчества в Ялте, когда Константин Паустовский понял, что бездействие — смерти подобно… Нельзя сказать, что раньше он этого не понимал. Но тут уж допекло.

Поделиться с друзьями: