На Москву!
Шрифт:
Наконец-то вот и Успенский Вражек. Один из конвойных обогнал сани Курбского, поднимавшиеся шагом по пологому откосу, и остановил коня перед высокими воротами.
– - Дом Биркиных?
– - спросил, подъезжая, Курбский.
– - Точно так.
Ворота были крепкие, дубовые, с двускатной кровлей; под кровлей -- старинная икона с неугасимой лампадой. Курбскому сейчас вспомнилось, что жена старшего Биркина, Платонида Кузьминишна, по словам Степана Марковича, была женщина куда благочестивая и богомольная.
"А что, как она уже пристроила Марусю в какой-нибудь монастырь..."
– - Все ли в добром здоровье?
– - был первый вопрос Курбского, когда он поднялся на крыльцо.
– - "Самому" не так-то можется, -- отвечал малец.
– - Объелся вечор осетрины...
– - Значит, он дома?
– - Дома, и "сама" тоже.
– - А Степан Маркыч?
– - продолжал допрашивать Курбский, нарочно отдаляя вопрос свой о Марусе.
– - Степан Маркыч с утра еще отлучился за Марьей Гордеевной.
– - Как! А она где же?
– - Бог ее ведает! Ночью еще скрылась, не сказавшись.
– - За мной, Петрусь!
– - крикнул Курбский своему казачку, только что отпиравшему ворота.
На улице, однако, конные стражники загородили ему дорогу.
– - Назад, боярин! До нового приказа не велено пускать тебя за ворота.
Курбскому ничего не оставалось, как возвратиться в дом.
Здесь из "светлицы" (гостиной) выплыла к нему навстречу с низкими поклонами "сама", женщина полная и рыхлая, в нарядном шелковом повойнике, который, однако, в спешке, видно, насажен был набекрень.
– - Просим, -- указала она ему с глубоким вздохом на лавку в красном углу под великолепной божницей, так и блиставшей золотыми окладами икон и подвешенными внизу пасхальными яичками, и сама же первая грузно опустилась на эту лавку, устланную богатым персидским ковром.
– - Горе наше, горе!
И новый вздох. Курбский попросил ее рассказать, как все случилось.
– - Как случилось?
– - повторила Платонида Кузьминишна, утирая себе платочком заплывшие жиром глаза.
– - Степан Маркыч не даром, вишь, сказывал, что иноческая келья давным-давно уже грезилась Машеньке и во сне и наяву, как некая тихая пристань от бурь житейских. Ну, а как засядет тебе этакая мысль гвоздем в голове...
– - А странницы твои, матушка, молотком вбили ей еще этот гвоздь!
– - донесся тут из соседней горницы в полуотворенную дверь сиплый мужской голос.
– - Здорово, князь! Эки дела-то!
– - Здравствуй, Иван Маркыч, -- отозвался Курбский, догадавшийся, что это "сам".
– - Про каких таких странниц говоришь ты?
– - Да благоверная моя, изволишь видеть, не по разуму жалостлива, принимает в дом всяких побирушек и убогих...
– - Ан и неправда!
– - запротестовала "благоверная".
– - Этих-то несчастненьких я только милостыней оделяю...
– - И одеваешь, обуваешь.
– - Да коли кто гол, как сокол? Не сам ли Спаситель наш велел отдавать ближнему последнюю рубаху! А богомольцев, странствующих людей Божьих, как
у себя не приютить?– - Ну, вот и приютила этих двух бродяжек, которых николи допрежь и в глаза не видала!
– - Да ведь уверяли ж меня, что идут прямехонько из святых мест, от гроба Господня.
– - Верь больше! И оставила, вишь, целый вечер их одних с Машенькой!
– - До них ли мне было, Иван Маркыч, сам посуди? Ведь надо ж мне было все приуготовить в доме для дорогого гостя. Кому в голову впадет, что они, бессовестные, тем часом уговорятся с Машенькой!
– - Так она ушла вместе с ними?
– - спросил Курбский.
– - Вместе, батюшка, вместе, тихомолочком, так что мы и ахнуть не успели. Толкнулась нонече поутру горничная девушка сперва к Машеньке, потом к странницам: что-то долго не встают? Ан пташка наша с теми воронами залетными вместе вылетела!
– - Но куда? Не оставила ли она хоть записочки прощальной?
– - Как же, как же, оставила: на столе у нее нашли. У тебя она ведь, Иван Маркыч?
– - У меня; а то у кого же?
– - Так дай-ка сюда, -- показать.
– - На.
В дверь просунулась мясистая рука с запиской. Когда Курбский принял последнюю, то увидел на один миг и самого владельца руки. Ростом Иван Маркович был, пожалуй, пониже своего меньшого брата, зато туловищем вдвое его толще, причем тучность его поражала тем более, что он был в затрапезном кафтане нараспашку. Курбскому было, однако, не до толстяка. Он читал и перечитывал записку его племянницы.
"Не кляните меня, мои дорогие!
– - писала бедная девушка.
– - Мне один конец -- уйти от мира. Буду молиться обо всех вас, а где -- и не ищите. Князю Михайле Андреевичу скажите, чтобы забыл меня, горемычную; авось еще найдет свое счастье. Спасибо вам, родные мои, за все, за все..."
– - Ну, что, батюшка?
– - спросила Платонида Кузь-минишна.
– - Ничего тоже не вычитал?
– - Нет... Пишет только, что ей "один конец -- уйти от мира". А куда уйти человеку от мира, как не в монастырскую обитель?
– - Вот и я тоже говорю. Ума только не приложу, как это они выбрались отсюда ночью промеж уличных решеток?
– - Экая мудрость!
– - подал опять голос из-за двери Иван Маркович.
– - В Кремле да в Китае, на глазах царя, решетки, знамо, чинятся и замки в порядке. А к нам, в Белый город, кто из царедворцев заглянет?
– - Но меня вечор от заставы и сюда не пропустили, -- заметил Курбский.
– - Еще бы: положение строгое -- держать все улицы на запоре. А толкни-ка этакую решетку у нас хорошенько -- сама собой отопрется, али совсем повалится.
– - Но ведь кто-нибудь же должен быть за то в ответе? Ведь отпускаются же на то и деньги из казны?
– - Э, батенька! Казна не плачет, а карманы у подьячих наших -- прорва бездонная...
– - Да, грехи, грехи!
– - заныла опять Платонида Кузьминишна.
– - А я-то как уж радовалась нашей богоданной дочке, и сказать не могу! Будет она мне, думаю, писания святых отцов читать, будем вместе и к заутрене ходить и к вечерне...
На этом иеремиада ее была прервана Степаном Марковичем, вошедшим к ним из прихожей, еще в шубе и меховой шапке.