«На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского
Шрифт:
Эти строки напоминают о шутливом изображении Борея — седого старика, сковывающего цепями воды,в стихотворении «На рождение в Севере порфирородного отрока» и Борея — богатыря, спущенного с чугунных цепей,в «Осени во время осады Очакова» Державина. Борей-пахарьБродского напоминает также Осень-крестьянкув «Осени во время осады Очакова». Норд-осту Бродского отсылает к еще одному стихотворению Державина, написанному на воцарение Александра I, — «Умолк рев норда сиповатый…».
В стихотворении Бродского «Время года — зима. На границах спокойствие. Сны…» необычно переосмыслен державинский образ рыбы, лежащей на столе(«шекснинска стерлядь золотая» из «Приглашения к обеду» — с. 223; «с голубым пером / <…> щука пестрая» из «Евгению. Жизнь Званская» — с. 329), соединенный с образом «похоронного» столаиз державинского стихотворения «На смерть князя Мещерского» («Где стол был яств, там гроб стоит» — с. 86). У Державина рыба, лежащая на столе, описывается с любованием, она воплощает великолепие жизни, довольство, пиршественную радость. В поэзии Бродского рыба — манифестация лирического «Я», а также символ Христа. Столв стихотворении «Время года — зима. На границах спокойствие. Сны…» оказывается «похоронным»,а не пиршественным [337] , и лежать на нем лирическому герою, уподобленному рыбе:
337
Столв этом стихотворении соотнесен не только с державинским столомиз стихотворения «На смерть князя Мещерского», но и с « похоронным», погребальным столомв поэзии Марины Цветаевой. Сталв одноименном цветаевском цикле — символ и творчества, и смерти: «Мой письменный верный стол!»; «Вас положат — на обеденный, / А меня — на письменный» ( Цветаева М.Сочинения: В 2 т. Т. 1. М., 1980. С. 312, 318). Зубчатая пастьи крюк,возможно, навеяны цветаевским сравнением, относящимся к столу:«Испытанный —
«Спрятанная» отсылка к этим же строкам Цветаевой — лексема «зерно» — содержится в стихотворении Бродского «В горах»: «В этом мире страшных форм / наше дело — сторона. / Мы для них — подножный корм, / многоточье, два зерна» (III; 86). Тексты Бродского и Цветаевой сближают также и заглавие, и сходные персонажи, «Я» и «Ты». Впрочем, цветаевская религиозная символика и мотив «завета» любви (см. об этом: Венцлова Т. Поэма горыи Поэма концаМарины Цветаевой как Ветхий Завет и Новый Завет // Венцлова Т.Собеседники на пиру: Статьи о русской литературе. Vilnius, 1997. С. 212–225) Бродским отсечены; их вытеснил инвариантный мотив не-бытия, не-существования.
Образ рыбы на крюкесоотнесен также со стихотворением Н. А. Заболоцкого «Рыбная лавка»: «Тут тело розовой севрюги, / Прекраснейшей из всех севрюг, / Висело, вытянувши руки, / Хвостом прицеплено на крюк» ( Заболоцкий Н. А.Стихотворения. Поэмы. С. 42). У Заболоцкого восходящий к Державину мотив «великолепия яств» соединен с трагическим мотивом убиения живых существ человеком.
Вариацией державинского описания лунного света, проникающего в комнату и играющего на паркете («Видение мурзы»), является аналогичное описание солнечных лучей, освещающих паркет, в стихотворении Бродского «Полдень в комнате» [338] . Оба фрагмента объединяет их композиционная роль: они открывают тексты. Но если Державин изображает великолепную картину,пленяющую своей живописностью, то Бродский описывает омертвениесвета, превращение солнечных лучей в дерево. Инвариантная державинская тема — великолепие бытия — преломляется в инвариантную тему Бродского — мертвенность вещественного мира.
338
Как заметил Дэвид Бетеа, Бродский осмысляет себя как «последнего поэта», поэта «железного века», Державин же занимает в истории русской словесности зеркально симметричное место — предшественника великих поэтов [339] . Обращение к творчеству Кантемира и Державина, по-видимому, осознается Бродским как своеобразное преодоление необратимого потока времени. Бродский усваивает строки и образы Державина через посредство поэзии Осипа Мандельштама. Поэзия Мандельштама чрезвычайно важна для Бродского. В эссе «The child of civilization» Бродский характеризует мандельштамовскую «тоску по мировой культуре» теми же словами, которыми в «Нобелевской лекции» он выразил культурные устремления собственного поколения [340] . Но в отличие от акмеистов вне пределов поэтических текстов автора «Части речи» и «Урании» как бы ничего не существует, есть лишь пустота. Личностного диалога с поэтами прошлого у Бродского, как правило, нет, их сочинения представлены как внеличное достояние, допускающее кардинальные трансформации, переосмысления.
339
Bethea D.Joseph Brodsky and the Creation of Exile. P. 77–78.
340
Brodsky J.Less than One: Selected Essays. [Б. м.] «Viking», 1986. P. 130–131; ср.: «Сын цивилизации» ([V (2); 96–97], пер. Д. Чекалова).
О Бродском и Мандельштаме см.: Knox J.Iosif Brodskij’s Affinity with Osip Mandel’stam. Cultural Links with the Past. Dissertation <…> for the Degree of Doctor of Philology. The University of Texas at Austin. August 1978; Burnett L.The Complicity of the Real: Affinities in Poetics of Brodsky and Mandelstam // Brodsky’s Poetics and Aesthetics. P. 12–33.
Бродский и Пушкин
Творчество Иосифа Бродского и Пушкина уже не раз сопоставлялось в многочисленных литературно-критических статьях и исследованиях [341] . Эти сближения вызвали ироническую реплику Александра Кушнера, подметившего необязательность и некоторую претенциозность рассуждений на тему «Бродский и Пушкин» [342] . Язвительно отреагировал на эти рассуждения и Анатолий Найман: «<…> не Пушкин как таковой был целью проведения параллелей, а чертеж того, что в представлении людей есть великий поэт, — чертеж, на который в России раз навсегда перенесены грубо контуры Пушкина» [343] . Несомненно, поэтический мир Пушкина безмерно удален от поэзии Бродского. Как отмечал М. О. Гершензон, «основной догмат Пушкина <…> есть уверенность, что бытие является в двух видах: как полнота и как <…> ущербность»; причем полнота у Пушкина, «как внутренне насыщенная, пребывает в невозмутимом покое»; в его поэзии «есть покой глубокий, полный силы, чуждый всякого движения вовне <…>. Он изображал совершенство <…> бесстрастным, пассивным, неподвижным <…>» [344] . Устоявшееся мнение о природе пушкинского творчества отчетливо отразил А. И. Солженицын: «Самое высокое достижение и наследие нам от Пушкина — не какое отдельное его произведение, ни даже лёгкость его поэзии непревзойденная, ни даже глубина его народности, так поразившая Достоевского. Но — его способность <…> всё сказать, всё показываемое видеть, осветляяего. Всем событиям, лицам и чувствам, и особенно боли, скорби, сообщая и свет внутренний, и свет осеняющий, — и читатель возвышается до ощущения того, чт о глубже и выше этих событий, этих лиц, этих чувств. Емкость его мироощущения, гармоничная цельность, в которой уравновешены все стороны бытия: через изведанные им, живо ощущаемые толщи мирового трагизма — всплытие в слой покоя, примирённости и света. Горе и горечь осветляются высшим пониманием, печаль смягчена примирением» [345] .
341
См.: Д. С. [В. Сайтанов].Пушкин и Бродский // Поэтика Бродского: Сб. статей / Под ред. Л. В. Лосева. N. Y., Tenafly, 1986. С. 207, 211,217; Полухина В.Бродский глазами современников: Сб. интервью. СПб., 1997. С. 67, 79, 95–96, 113, 128–130, 160–161, 251 (текст книги расширен по сравнению с ее английским вариантом: Brodsky through the Eyes of His Contemporaries. The Macmillan, 1992); Лосев Лев.Or переводчика. [Вступит, заметка к публикации: Иосиф Бродский: труды и дни. О Пушкине и его эпохе] // Знамя. 1996. № 6 С. 144–145; Стрижевская Н.Письмена перспективы: О поэзии Иосифа Бродского. М., 1997. С. 8. Наиболее подробный обзор работ по этой теме и развернутое сопоставление поэтики Бродского и Пушкина принадлежат В. П. Полухиной: Polukhina V. Pushkin and Brodsky: the Art of Self-deprecation // Pushkin’s Secret. Ed. by J. Andrew and R. Reid. Vol. 1. London, 2001 (forthcoming).
Сводка реминисценций из Пушкина у Бродского составлена О. А Лекмановым и А. Ю. Сергеевой-Клятис в заметке «АСПушкин» ( Лекманов О. А.Книга об акмеизме и другие работы. Томск, 2000. С. 338–342). Однако вывод авторов, что Бродский «с почти неправдоподобной частотой» цитирует «расхожие пушкинские строки» и что они «воспринимаются читателем уже не как факт русской культуры, но как факт быта», и мысль, что такая цитация отражает судьбу пушкинских строк, ставших достоянием языка, «стертых в пятачок самим временем» (Там же. С. 342), представляется мне поспешной. Бродский любит цитировать хрестоматийные тексты и других поэтов — например Крылова, Лермонтова, Тютчева и Блока. При этом и их строки, и стихи других поэтов, подобно пушкинским, часто превращаются в собственность самого русского языка Случай Пушкина, может быть, наиболее показательный, но не принципиально иной.
342
Кушнер А.Здесь, на земле // Знамя. 1996. № 7. С. 147. Ср.: Иосиф Бродский: труды и дни / Ред. — сост. П. Вайль и Лев Лосев. М., 1998. С. 157.
343
Найман А.Рассказы об Анне Ахматовой [Изд. 2-е, доп.]. М., 1999. С. 357–358.
344
Гершензон М. О.Мудрость Пушкина. М., 1919. С. 14, 16,39.
345
Солженицын А. И.«…Колеблет твой треножник» // Солженицын А. И.Публицистика: В 3 т. Т. 3. Ярославль, 1997. С. 247. Выделено Солженицыным.
Поэтический мир Бродского строится на совершенно иных основах. Его инвариантная тема — отчуждение «Я» от мира, от вещного бытия и от самого себя, от своего дара, от слова. Неизменные атрибуты этой темы — время и пространство как модусы бытия и постоянный предмет рефлексии лирического «Я» [346] . Бродскому чужды такие характерные для поэзии Пушкина инвариантные темы, как изменчивость бытия, бегство из мира бытия в мир «вечности», мотивы безумия/вдохновения [347] , «превосходительного покоя» [348] . Ему не свойственно романтическое двоемирие, значимое для Пушкина, бытие в стихах Бродского нимало не напоминает пушкинский гармонический космос, а вечность почти всегда обладает устойчивыми пейоративными коннотациями. Деталь, вещь у Бродского сохраняют свою предметность, одновременно приобретая метафизическое измерение, становясь вещью вообще, знаком материи, воплощением времени и т. д. Вопреки утверждениям В. А. Сайтанова, предметный мир Бродского (близкий к поэтике детали у акмеистов и у Цветаевой) в целом максимально далек от пушкинского.
346
См. характеристику
поэтического мира Бродского в кн.: Polukhina V.Joseph Brodsky: A Poet for Our Time. Cambridge; New York; Port Chester; Melbourne; Sydney, 1989. P. 169–181 (гл. «Man-word-spirit»), О самоотчуждении как об инвариантном мотиве поэзии Бродского см. также: Крепс М.О поэзии Иосифа Бродского. Ann Arbor, 1984.347
См. об этих темах и мотивах: Гаспаров Б., Паперно И.К описанию мотивной структуры лирики Пушкина // Russian Romanticism: Studies in the Poetic Codes. Ed. N. A Nilsson. Stockholm, 1979. (Acta Universitatis Stockholmiensis. Stockholm Studies in Russian Literature. Vol. 10) P. 9–44.
348
См.: Жолковский А. К.«Превосходительный покой»: об одном инвариантном мотиве Пушкина // Жолковский А. К., Щеглов Ю. К. Работы по поэтике выразительности: Инварианты — Тема — Приемы — Текст. М., 1996. С. 240–260.
Лев Лосев справедливо напомнил, что и Пушкин, и Бродский подводят итог поэтической традиции, переосмысляют ее. И одновременно оба как бы намечают ее новые пут. Творчество Пушкина как квинтэссенция русской поэзии не может не быть ориентиром для Бродского, не может не быть интертекстуальным фоном его поэзии. Бродский, осознающий себя «последним поэтом» и хранителем культурной традиции, а свое поколение — последним поколением, живущим культурными ценностями [349] , естественно, не может не вступить в диалог с первым русским поэтом. Его роднит с Пушкиным и своеобразный протеизм, способность осваивать, перевоплощаясь, самые разные поэтические формы. У обоих поэтов подчинение правилам жанра и риторики приобретает значение свободного выбора, перестает быть простым следованием заданным канонам. Эта близость к Пушкину, общность поэтических установок ни в коей мере не противоречат ориентированности поэзии Бродского на других блистательных стихотворцев пушкинского времени, например на Баратынского. Преемственность по отношению к Пушкину проявляется у Бродского в интертекстуальных связях, в цитатах. Она интенсивна лишь в нескольких стихотворениях, имеющих метаописательный характер [350] .
349
Ср. слова Бродского из французского телефильма Виктора Лупана и Кристофа де Понфили «Poete russe — citoyen american»: «Это последнее поколение, для которого культура представляла и представляет главную ценность из тех, какие вообще находятся в распоряжении человека. Это люди, которым христианская цивилизация дороже всего на свете. Они приложили немало сил, чтобы эти ценности сохранить, пренебрегая ценностями того мира, который возникает у них на глазах» (цит. по: Лопухина В.Бродский глазами современников. С. 99, прим. 18).
350
Автор этих строк ни в коей мере не стремился учесть по возможности все реминисценции из пушкинских текстов в поэзии Бродского; между прочим, автор «Части речи» и «Примечаний папоротника» порою цитирует произведения Пушкина, только сигнализируя о цитатности своего сочинения. Такова, например, реминисценция из «Сказки о рыбаке и рыбке» во «Втором Рождестве на берегу…», отмеченная П. Фастом: Fast P.Spotkania z Brodskim (dawne i nowe). Katowice, 2000 (= Biblioteka Przeglada Rusycystycznego). S. 36.
1. «Видимо, никому из нас не сделаться памятником»: реминисценции из пушкинских стихотворений о поэте и поэзии у Бродского
Мотив предназначения поэта и места поэзии в мире у Бродского облечен в словесные формулы, восходящие к текстам Пушкина Функции цитат из пушкинских текстов различны, порой противоположны исконным. В 1960-е — начале 1970-х гг. Бродский следует романтическому мифу о гонимом поэте, избранном к высокой и жертвенной участи, в поэзии второй половины 1970-х — 1990-е гг. романтическая модель отвергается. Но и в ранней, и в поздней поэзии сходно трансформируется образ памятника — величественного монумента поэзии, восходящий к горациевской оде «К Мельпомене» и к пушкинскому «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» [351] .
351
Ср. замечание И. И. Ковалевой и А. В. Нестерова о реминисценциях из оды Горация и из подражающего ей пушкинского стихотворения: в книге и в цикле Бродского «Часть речи» «тема „Памятника“ — творчество, поэзия в их отношениях к жизни/смерти — едва ли не основная тема»; к Горацию и Пушкину восходит и название книги, и строки «От всего человека вам остается часть / речи. Часть речи вообще. Часть речи» ( Ковалева И. И., Нестеров А. В.О некоторых пушкинских реминисценциях у И. А. Бродского // Вестник Московскою ун-та. Серия 9. Филология. 1999. № 4. С. 13–14).
К числу указанных в этой статье реминисценций из Пушкина в книге и цикле «Часть речи» добавлю еще одну. В стихотворении из цикла «Часть речи» (1975–1976) «Север крошит металл, но щадит стекло…» Бродский переиначивает строки из «Полтавы»: «Так тяжкий млат, / Дробя стекло, кует булат» (IV; 184). Здесь и полемика с Пушкиным — певцом империи, оправдывающим деспотизм ее создателя — Петра. Но не только. Свое стихотворение Бродский строит как переписывание —в буквальном смысле слова — чужого текста: новый смысл появляется благодаря перестановке заимствованных строк и выражений.
Первоначально Бродский ищет в пушкинских стихах о поэте и поэзии свидетельства неизбежной гибели, обреченности каждого истинного стихотворца [352] . Этот мотив декларирован в завершении стихотворения «Конец прекрасной эпохи» (1969):
Для последней строки, эх, не вырвать у птицы пера. Неповинной главе всех и дел-то, что ждать топора да зеленого лавра.«Зеленый лавр» напоминает о совете музе в пушкинском «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…»:
352
Такому самовосприятию соответствовал взгляд на судьбу Бродского как на воплощение или частный случай участи всякого истинного поэта — гонимого страдальца. Показательно замечание Анны Ахматовой по поводу ареста и ссылки Бродского: «Неблагополучие — необходимая компонента судьбы поэта, во всяком случае поэта нового времени. Ахматова считала, что настоящему артисту,да и вообще стоящему человеку, не годится жить в роскоши. <…> Когда Бродского судили и отправили в ссылку на север, она сказала: „Какую биографию делают нашему рыжему! Как будто он кого-то нарочно нанял“. А на вопрос о поэтической судьбе Мандельштама, не заслонена ли она гражданской, ответила: „Идеальная“» ( Найман А.Рассказы об Анне Ахматовой [Изд. 2-е, доп.]. М., 1999. С. 17).
При сходстве на уровне означающих, создающем иллюзию синонимии ( зеленый лавркак синоним венца), означаемые у этих слов и выражений различны. Пушкин обозначает словом «венец» лавровый венок — знак славы поэта, который в русской поэзии 1810–1830-х гг. чаще всего именовался именно «венком» [353] . Выбор автором стихотворения «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» означающего «венец» не случаен: в пушкинском тексте поэту приписывается атрибут «царственности» (его мысленный памятник «вознесся выше <…> главою непокорной / Александрийского столпа» [III; 340] — колонны — памятника императору Александру I [354] ). Таким образом, «венец», означая «лавровый венок» [355] , наделен коннотациями «царский венец».
353
<…> «В поэтическом словоупотреблении „венец“, как правило, окрашивается негативной эмоцией, а „венок“ — позитивной. Бывает и так, что в произведении дается лишь один из антонимов, но он незримо соотнесен с антонимом в другом произведении. И понять происхождение противоположных эмоциональных окрасок можно, лишь соотнося „венец“ и „венок“ как крайние звенья одной цепи»; «Венец — атрибут славы, чаще всего военной; венок — знак отказа от громкой славы ради жизни неприметной, но исполненной естественных чувств, искренней приязни и любви. И вместе с противопоставлением „венка“ „венцу“ второй, так сказать, образ жизни ставится выше первого» ( Манн Ю. В.Динамика русского романтизма. М., 1995. С. 16–18; здесь же примеры из текстов). О семантике слов «венок» и «венец» в русской поэзии, в том числе и у поэтов XX века, и в некоторых текстах Бродского, см.: Левинтон Г. А.Смерть поэта: Иосиф Бродский // Иосиф Бродский: творчество, личность, судьба. Итоги трех конференций. СПб., 1998. С. 197.0 понимании предназначения поэзии Пушкиным и Бродским см., напр.: Разумовская А. Г.Пушкин — Ахматова — Бродский // Материалы Международной пушкинской конференции. 1–4 октября 1966 года. Псков, 1996. С. 135.
354
Новейший подробный свод различных толкований выражения «Александрийский столп» (Александровская колонна или Александрийский маяк) приведен в кн.: Проскурин О. А. Поэзия Пушкина, или Подвижный палимпсест. М., 1999. С. 275–300. Автор — сторонник мнения, что «Александрийский столп» — это именно и только Александровская колонна. Мне представляется, что это выражение полисемантично и указывает также и на Александрийский маяк как на одно из чудес света, в этом отношении, а также по географическому положению эквивалентное пирамидам в оде Горация — первоисточнике пушкинского текста. Впрочем, это особая тема. «Глава непокорная» у Пушкина также содержит коннотации «царственность» (ср. «царскую главу» в «Вольности» [1; 283] и мотив отсечения головы поэта якобинцами, обезглавившими также короля, в «Андрее Шенье»); «царем» стихотворец именуется в «Поэте» Пушкина.
355
У Горация упомянут просто «лавр», но подразумевается, естественно, венок: «mihi Delphica / Lauro cinge volens, Melpomene, comam». Формально к Горацию ближе не Пушкин, а Бродский в «Конце прекрасной эпохи», пишущий о «зеленом лавре».
Отказ от венка/венца у Пушкина — это отвержение жажды к славе, жест, демонстрирующий независимость: пушкинский поэт представлен, в отличие от горациевского, хранителем и ценителем личной свободы — высшей ценности бытия. В отличие от пушкинской музы, поэту Бродского лавровый венок обеспечен — вместе с плахой. Но «зеленый лавр» — выражение многозначное, обозначающее не только «венок», но и «венец». «Зеленый лавр» — награда поэту Бродского за стихи, оплаченные ценою смерти; но, поставленное в один семантический ряд с «топором», это выражение указывает также и на венец как знак мученичества ( венец мученический) и на его первообраз — терновый венецХриста [356] . Выражение «зеленый лавр» восходит не только к Горацию и Пушкину, но и к лермонтовскому стихотворению «Смерть Поэта», в котором венецсовмещает признаки венка(в обманчивом внешнем виде) и венца(по своей сути):
356
В стихотворении Бродского «Приходит март…» (1961) о горестной участи поэта в холодном мире свидетельствует образ «лаврового заснеженного венка» (I; 51). Мотив поэта, готового к смерти в северном краю, содержится также в стихотворении Бродского «Отрывок» («Назо к смерти не готов…», 196) (I; 396). Он, конечно, восходит как к «Tristia» Овидия, так и к пушкинскому стихотворению «К Овидию». Пушкин осуждает Овидия за слабость, проявившуюся в «слезах» и молениях, обращенных к Августу. Бродский же пишет о бессмысленности всяких надежд, ибо стихотворец уже в ссылке и ждет его смерть: «Потому что в смерти быть, в Риме не бывать» (I; 396). О теме Овидия у Бродского см.: Ичин К.Бродский и Овидий // Новое литературное обозрение. 1996. № 19. С. 227–249.