«На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского
Шрифт:
357
В начале лермонтовского стихотворения увядший венок иносказательно обозначает гибель поэта: «Угас как светоч дивный гений, / Увял торжественный венок» (Там же. С. 255).
Под пером Бродского пушкинские строки о долгой славе поэта в поколениях превращаются в стихи о неизбежной гибели [358] .
«Топор» палача из стихотворения «Конец прекрасной эпохи» — такое же орудие казни, как «секира палача», пасть от удара которой суждено поэту, герою другого пушкинского стихотворения — «Андрей Шенье»:
Подъялась вновь усталая секира И жертву новую зовет. Певец готов: задумчивая лира В358
Название стихотворения Бродского — аллюзия на дельвиговское «Конец золотого века. Идиллия», завершающееся печальными строками: «Ах, путешественник, горько! ты плачешь! беги же отсюда! / В землях иных ищи ты веселья и счастья! Ужели / В мире их нет, и от нас от последних их позвали бот!» ( Дельвиг А. А.Призвание: Стихотворения. М., 1997. С. 279).
Образ лаврового венца,вызывающий ассоциации с югом, с солнечным миром античности, у Бродского соединен с зимойи снегом: венец поэта — «лавровый заснеженный венец»:
Хвала развязке. Занавес. Конец. Конец. Разъезд. Галантность провожатых у светлых лестниц, к зеркалам прижатых, и лавровый заснеженный венец.Концовка стихотворения Бродского может быть истолкована как эвфемистическое описание ареста (провожатые кем-то прижаты к зеркалам).Но она также проецируется и на финальную сцену комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума», и на описание Онегина в первой главе пушкинского романа в стихах (снегом, «морозной пылью серебрится / Его бобровый воротник» (V; 13]). Сцена разъезда также восходит к «Евгению Онегину» (Онегин, покидающий театр, — гл. 1, строфа 16). Но кроме того, текст Бродского соотнесен со стихотворением Мандельштама «Летают валькирии, поют смычки» [359] , представляющим собой инвариант грибоедовского и пушкинского сочинений:
359
Ироническая реплика — реминисценция этого же мандельштамовского стихотворения у Бродского: «пляшут сильфиды, мелькают гузки» («В окрестностях Александрии», 1982 [III; 57]). Одновременно это, вероятно, аллюзия на пьесу В. В. Маяковского «Баня», в которой пародируется банальное, «мещанское» восприятие театра: «Везде с цветами порхают, поют, танцуют разные эльфы и… сифилиды» ( Маяковский В. В.Сочинения: В 2 т. Т. 2. М., 1988. С. 603). О подтексте из Маяковского в стихотворении «В окрестностях Александрии» см. подробнее в главе «„…Крылышкуя скорописью ляжек“: авангардистский подтекст в поэзии Бродского».
Стихотворение Мандельштама воплощает «тему конца русского символизма» [361] , стихотворение Бродского — тему конца высокого искусства вообще. Знаком интертекстуальной преемственности по отношению к поэтической традиции избран лавровый венец.
360
Мандельштам О.Полное собрание стихотворений. СПб., 1995. С. 116.
361
Лекманов О.Вечер символизма: О стихотворении «Валкирии» // Лекманов О. А.Опыты о Мандельштаме (Ученые записки Московского культурологического лицея № 1310. Вып. 1). Винницкий И. Ю.Утехи меланхолии (Ученые записки Московского культурологического лицея № 1310. Вып. 2). М, 1997. С. 50.
Бродского 1960-х — начала 1970-х гг. привлекает к себе прежде всего Пушкин, разочарованный в ценностях бытия, Пушкин — изгнанник, узник и певец свободы. В стихотворении «Перед памятником А. С. Пушкину в Одессе» (1969–1970?) уподобление героя автору стихотворения «К морю» откровенно прямолинейно:
И ощутил я, как сапог — дресва, как марширующий раз-два, тоску родства. Поди, и он здесь ждал того, чего нельзя не ждать от жизни: воли. Эту благодать, волнам доступную, бог русских нив сокрыл от нас, всем прочим осенив, зане — ревнив. <…> Наш нежный Юг, где сердце сбрасывало прежде вьюк, есть инструмент державы, главный звук чей в мироздании — не сорок сороков, рассчитанный на череду веков, но лязг оков. И отлит был из их отходов тот, кто не уплыл, тот, чей, давясь, проговорил «Прощай, свободная стихия» рот, чтоб раствориться навсегда в тюрьме широт, где нет ворот. Нет в нашем языке грустней строки отчаянней и больше вопреки себе написанной, и после от руки сто лет копируемой. Так набегает на пляж в Ланжероне за волной волна, земле верна.Герой
Бродского как бы упрекает Пушкина за верность «земле», за отказ от романтического побега за далекой свободой; он ощущает в прощании поэта с морем — символом воли — мучительнейшее, физически явственное насилие над самим собой. Пушкин Бродского произносит слова прощания, «давясь». Между тем в пушкинском «К морю» выбор поэта, не внявшего призывам моря и оставшегося, очарованного «могучей страстью», на земле, не безнадежно трагичен. Для пушкинского героя бегство невозможно и ненужно: О чем жалеть? Куда бы ныне Я путь беспечный устремил? <…> Мир опустел… Теперь куда же Меня б ты вынес, океан? Судьба людей повсюду та же: Где капля блага, там на страже Уж просвещенье иль тиран.Пушкинский герой, оставшийся «у берегов», верен памяти о море и не винит себя в измене «свободной стихии»:
Прощай же, море! Не забуду Твоей торжественной красы И долго, долго слышать буду Твой гул в вечерние часы. В леса, в пустыни молчаливы Перенесу, тобою полн, Твои скалы, твои заливы, И блеск, и тень, и говор волн.«Прощаясь с морем, Пушкин прощался с югом, со всеми впечатлениями последних лет, со всеми поэтическими замыслами, родившимися на юге, с завершенным периодом жизни, со своей поэтической молодостью, с романтизмом» — писал о стихотворении «К морю» Б. В. Томашевский [362] . Для пушкинского героя жизнь не закончена; для героя Бродского возможно лишь тягостное существование. Пушкинский герой — уроженец берега, сын земли; герой Бродского — житель моря, выброшенный на берег: он сравнивает себя с рыбой. А волны, символизирующие у Пушкина (не только в этом стихотворении, но и, например, в стихотворении «Кто, волны, вас остановил…») свободу, в тексте Бродского ассоциируются с противоположным началом — с монотонной повторяемостью и «верностью земле» [363] .
362
Томашевский Б. В.Пушкин. Изд. 2-е. М., 1990. Т. 2. С. 272.
363
В такой трактовке морской стихии Бродский, однако же, тоже следует Пушкину — но не создателю стихотворения «К морю», а автору строк «Так море, древний душегубец…»: «<…> В наш гнусный век / Седой Нептун земли союзник. / На всех стихиях человек — / Тиран, предатель или узник» (II; 298). Аллюзия на этот пушкинский текст содержится в стихотворении Бродского «К Евгению» из цикла «Мексиканский дивертисмент» (1976).
Принимает Бродский и другой пушкинский образ — «глубину сибирских руд», символизирующий несвободу. В стихотворении «Представление» (1986) подобие этого образа — пещера «гражданина» Российской империи и советской страны: «Дверь в пещеру гражданина не нуждается в „сезаме“. / То ли правнук, то ли прадед в рудных недрах тачку катет <…>» (III; 118).
«Превращение» поэта в статую трактовано в стихотворении «Перед памятником А. С. Пушкину в Одессе» как лишение свободы: памятник «отлит» из «отходов» металла, пошедшего на оковы. Воображаемому грандиозному памятнику из пушкинского «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» Бродский противопоставляет реальныйпамятник Пушкину, но он символизирует не почитание поэта «народом», а насилие над стихотворцем.
Упоминание о звоне кандалов в стихотворении «Перед памятником А. С. Пушкину в Одессе» соотносится со строками Пушкина «Как раз тебя запрут, / Посадят на цепь дурака» («Не дай мне Бог сойти с ума» [III; 249]). Пушкинскому романтическому мотиву безумия поэта, прозревающему высшие тайны и отторгнутого и мучимого людьми, Бродский придает новый, глубоко личностный смысл. Канонизированный литературный мотив становится у Бродского средством самоописания «Я» и приобретает биографическую достоверность. Так «литература» становится «жизнью», а единичное событие запечатлевается в «вечной» словесной формуле. Строки из стихотворения Пушкина «Не дай мне Бог сойти с ума» — может быть, самого «темного» из произведений поэта:
Да вот беда: сойти с ума, <…> Как раз тебя запрут, Посадят на цепь дурака И сквозь решетку, как зверька, Дразнить тебя придут —превратились у Бродского в свидетельство о собственной судьбе — о судьбе узника. Романтический флер, обволакивающий образы у Пушкина, сорван: в тюрьме не безумец, а здравомыслящий человек, и травят его наяву — «Я входил вместо дикого зверя в клетку, / выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке…» (1980 [III; 7]).
Цитируется в стихотворении «Перед памятником А. С. Пушкину в Одессе» и пушкинское «Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит…»: «И он, видать, / здесь ждал того, чего нельзя не ждать / от жизни: юли. Эту благодать, / волнам доступную, бог русских нив / сокрыл от нас, всем прочим осенив, / зане — ревнив» (IV (1); 8). Двум противоположным и нераздельным ценностям Пушкина — покою и воле— Бродский противопоставляет одну только юлю — свободу [364] .
364
Другие пушкинские претексты в «Перед памятником А. С. Пушкину в Одессе», в частности «Евгений Онегин» и «Медный Всадник», были отмечены А. Маймескулов: Mqjmieskulow А.Пушкинский текст как метатекст Бродского (стихотворение «Перед памятником А. С. Пушкину в Одессе»)// Studia Kussica Budapestinensia-VI. Budapest (forthcoming).
А. Маймескулов показывает, что в тексте Бродского фрагменты, элементы из пушкинских сочинений подвергнуты инверсии;автор статьи рассматривает инверсию традиционных мотивов как черту неоавангарда, следуя за И. Р. Дёринг-Смирновой и И. П. Смирновым (см.: Дёринг-Смирнова И. Р., Смирнов И. П.Очерки исторической типологии культуры: … -> Реализм -> /…/ -> Постсимволизм (Авангард) -> Salzbuig, 1982. С. 124–126.