«На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского
Шрифт:
Серые цинковые волныБродского контрастируют со «стандартно-романтическим» лермонтовским голубымморем. Эпитеты серыеи цинковыевызывают, в противоположность определению голубые, ассоциации с небытием (серый как «бесцветный цвет») и со смертью (цинковый гроб). В стихотворении создается парадоксальный образ, построенный на любимом Бродским приеме самоотрицания: говорится о рождении лирического героя, но он рождается в мире нацеленным признаками небытия и смерти.
У Лермонтова море символизирует жизнь, а волны — «Его» и «Ее», у Бродского море предстает источником и истоком поэтического творчества, воплощением космического или природного ритма и «согласия», подобного рифме. Парность волн, объяснимая, вероятно, лермонтовским претекстом (ведь в реальности волны не набегают на берег именно «по две», парны они только в лермонтовском стихотворении), прообраз и «метроном» ритмов и рифм лирического героя. Лермонтов в стихотворении «<Графине Ростопчиной>» противопоставляет, как и во многих других произведениях, природу, чуждую страстям и страданиям (разлученные волны не тоскуют друг о друге), жизни людей, далекой от умиротворенности и покоя природы («Он» скорбит, предчувствуя неотвратимое
549
Я не останавливаюсь на интертекстуальных связях этого произведения Бродского с пушкинскими сочинениями (мотив «творческого» бегства «на берега пустынных волн» в «Поэте», балтийские болота и пустынные волны во Вступлении к поэме «Медный Всадник»). Об этом — в главе «„Я родился и вырос в балтийских болотах, подле…“: поэзия Бродского и „Медный Всадник“ Пушкина».
Список реминисценций из поэзии Лермонтова в стихотворениях Бродского не исчерпывается случаями, привлекшими мое внимание.
Назову учтенные мною цитаты: лермонтовский образ горы в шапке снега («Спор», «Демон») трансформирован Бродским в образ минарета в чалме облаков («Ritratto di donna», 1993) и облаков — чалмы пророка («Византийское», 1994); ср.: «в горах, прячущихся в облаках, точно в чалму — Аллах <…>» («К переговорам в Кабуле», 1992 [IV (2); 118]). Реминисценция из Лермонтова наделена у Бродского функцией некоего клише, этикетной формулы для описания мира Востока.
Строки «Неугомонный Терек там ищет третий берег» («Пятая годовщина (4 июня 1977)»,1977 [II; 419]) и «И вам снятся настурции, бурный Терек / в тесном ущелье <…>» («Эклога 4-я (зимняя)», 1980 [III; 15]), в которых Терек — одновременно, вразрез с традицией, знак несвободы и знак банальности, поэтического клише, — восходят не только к «Обвалу» Пушкина, но и к «Спору», «Демону», «Тамаре», «Дарам Терека» Лермонтова.
В стихах «И я скажу, друг Яков, смело, / что первая есть как бы тело, / вторая, следственно, душа» (говорится о цифрах «2» и «2» в числе «22», означающем возраст юбиляра) из стихотворения «На 22-е декабря 1970 года Якову Гордину от Иосифа Бродского» (II; 219) переиначены строки из «Мадригала» Лермонтова, содержащие мотив изоморфности души и тела: «„Душа телесна!“ — ты всех уверяешь смело; / Я соглашусь, любовию дыша: / Твое прекраснейшее тело / Не что иное, как душа» (I; 59). Эти же строки Бродский цитирует в стихотворении «Прощайте, мадемуазель Вероника» (1967): «облик девы, конечно, облик / души для мужчины» (II; 54). Параллель «душа — девочка» из поэмы «Зофья» (1962): «прекрасная душа моя, Господь, / прекрасная не менее, чем плоть, / чем далее, тем более для грез / до девочки ты душу превознес, — / прекрасная, как девочка, душа» (I; 176) — восходит к тому же «Мадригалу» Лермонтова, а также соотносится с образом «души прекрасной» (I; 263) девы невинной из лермонтовской «Молитвы» («Я, Матерь Божия, ныне с молитвою…») [550] .
550
Другой претекст этих строк Бродского — идентификация души с женщиной в стихотворении Мандельштама «Когда Психея-жизнь спускается к теням»: «Душа ведь — женщина, ей нравятся безделки!» (Мандельштам О.Полное собрание стихотворений. С. 152).
Стихи «не „ты“ и „вы“, смешавшиеся в „ю“» («Двадцать сонетов к Марии Стюарт», 1974 [II; 343]) варьируют лермонтовские стихи «Я без ума от тройственных созвучий, / От влажных рифм — как, например, на Ю» из «Сказки для детей» (II; 363).
Строки «Я прошел сквозь строй янычар в зеленом, / чуя яйцами холод из злых секир» («Колыбельная Трескового мыса», 1975 [II; 356]) — вариация лермонтовского «Прощай, немытая Россия…», где Отечеству приданы черты восточной, в частности турецкой, деспотии: вельможи именуются «пашами» (I; 320); при этом устанавливается эквивалентность выражений, обозначающих карательные службы и их обмундирование: «мундиры голубые» у Лермонтова (I; 320) и «янычары в зеленом» у Бродского. Цветовой эпитет «зеленые», указывая на советскую форму, одновременно приобретает коннотации «мира ислама».
Стих «Ясный морозный полдень в долине Чучмекистана» («Стихи о зимней кампании 1980 года», 1980 [III; 9]) — вывернутый наизнанку стих из «Сна» Лермонтова «В полдневный жар в долине Дагестана» (I; 323): вместо жаркого полдня — поддень морозный. «Переворачивание» лермонтовского стиха выражает абсурдность описываемой Бродским войны — советского вторжения в Афганистан [551] .
Но цитаты из «Любви мертвеца», «На севере диком стоит одиноко…», «Они любили друг друга так долго и нежно…», «Расстались мы, но твой портрет…», «Нет, не тебя так пылко я люблю…», «Листка», «Туч», «Паруса», «Смерти Поэта», «Выхожу один я на дорогу…», «Есть речи — значенье…», «<Графине Ростопчиной>», «Мцыри» и «Демона» представляются наиболее значимыми. Отбор стихов для цитирования мотивирован сходством их образного словаря с поэтическим лексиконом Бродского, а также их известностью. Обращаясь в основном к хрестоматийным произведениям Лермонтова, Бродский создает одновременно эффект узнавания «чужого слова» и его растворения в новом контексте. Реминисценциями из Лермонтова как бы говорит сама поэзия, сам язык — та стихия, которую автор «Части речи» и «Урании» считал единственным истинным творцом. Цитируя Лермонтова, Бродский подчиняет его поэтический язык выражению семантики, не сходной с лермонтовской, а иногда и противоположной ей. Цитируемые стихи в новом контексте приобретают полисемантичность, а порою даже взаимоисключающие значения. При этом лермонтовские тексты иногда как бы обнажают смыслы, прежде в них скрытые. Инвариантные мотивы Лермонтова — одиночество, отчуждение «Я» от мира — современный поэт даже усиливает, но отбрасывает их романтическую трактовку.
551
Анализ реминисценции из «Родины» Лермонтова в «Пятой годовщине <…>» Бродского («Там хмурые леса стоят в своей рванине» [II; 419]) содержится в главе «„…Ради речи родной, словесности…“: очерк о поэтике Бродского» (с. 104–105, прим. 74).
«Скрипи, мое перо…»: реминисценции из стихотворений Пушкина и Ходасевича в поэзии Бродского
Говоря о собственной поэзии и судьбе, Бродский часто прибегает к реминисценциям из Пушкина, которые вместе с цитатами из стихотворений Владислава Ходасевича образуют единый интертекст в его произведениях. Конечно, аллюзии на пушкинские тексты сочетаются здесь с отсылками к поэзии самых разных авторов: это могут быть и Данте, и Гейне, и Державин, и Анна Ахматова, и Мандельштам [552] . Тем не менее реминисценции из Пушкина соседствуют в стихотворениях Бродского с цитатами из Ходасевича чаще, нежели с цитатами из произведений других поэтов. Это позволяет предположить, что для Бродского пушкинская и ходасевичевская поэзия образуют единый текст и что интерпретация Бродским Пушкина производна по отношению к трактовке Пушкина Ходасевичем. Иными словами, Бродский «читает» Пушкина так, как это прежде делал Ходасевич. И одновременно Ходасевич для Бродского — это поэт, находящийся в постоянном диалоге с Пушкиным, пушкинское «эхо». Выявление и пристальный анализ максимального числа реминисценций из Ходасевича позволяют установить степень актуальности его поэтического наследия для Бродского вне соотнесенности с пушкинской лирикой.
552
О функции цитаты у Бродского и об интертекстуальных связях его творчества см. в главе «„…Ради речи родной, словесности…“: очерк о поэтике Бродского». Здесь же рассмотрены некоторые примеры соседства и сплетения реминисценций из Пушкина, Державина и Мандельштама и из Пушкина и Анны Ахматовой.
В заметке «О Пушкине», написанной для антологии английских переводов русской поэзии XIX века «An Age Ago» (1988), Бродский пишет: «Его стихи имеют волнующее, поистине непостижимое свойство соединять легкость с дух захватывающей глубиной, перечитывая их в разном возрасте, никогда не перестаешь открывать новые и новые глубины; его рифмы и размеры раскрывают стереоскопическую природу каждого слова» [553] . Эта характеристика настолько близка к определению пушкинской поэзии в статье Ходасевича «Колеблемый треножник», что говорить о случайном совпадении не приходится. Как поразительное свойство пушкинской поэзии Ходасевич выделяет «необыкновенное равновесие» «заданий <…> различного порядка: философского, психологического, описательного и т. д. — до заданий
чисто формальных включительно». Упоминая о замечательном примере такого «равновесия» — пушкинском стихотворении «Домовому», он замечает: «Задачи лирика, передающего свое непосредственное чувство, и фольклориста, и живописца разрешены каждая в отдельности совершенно полно. <…> Трехпланность картины дает ей стереоскопическую глубину» [554] .553
Знамя. 1996. № 6. С. 154–155/ Пер. с английского Льва Лосева. Ср.: Иосиф Бродский: труды и дни. Составители П. Вайль и Лев Лосев. М., 1998. С. 37–38. Ср.: «Поразительная история с ней (с Анной Ахматовой. — А.Р.). Очень похоже на отношения, которые складываются с Пушкиным. Вот вы его почитываете, в средней школе прочли, потом в зрелом возрасте, нравится вам или не нравится, но всякий раз, когда вы читаете, это становится все более и более стереоскопическим» (Отстранение от самого себя. Интервью Аманде Айзпуриете // Бродский И.Большая книга интервью. Сост. В. П. Полухина. М., 2000. С. 474).
554
Ходасевич В.Собр. соч.: В 4 т. М., 1996. Т. 2 С. 77.
Особенное значение Пушкина для Ходасевича засвидетельствовал Владимир Вейдле [555] . Ходасевич — автор «Колеблемого треножника», «Безглавого Пушкина» и «Бесов» — это хранитель традиции, приверженец пушкинской поэзии как высшего художественного идеала, горестно сознающий разрыв между пленительным веком поэзии и наступающим временем неизбывной немоты. Роль хранителя священного огня классической поэзии декларирована и в таких стихах Ходасевича, как «Не матерью, но тульскою крестьянкой…», «Я родился в Москве. Я дыма…» (в редакции 1923 года), «Памятник» («Во мне конец, во мне начало…»). Поэзия Ходасевича (до итогового сборника «Европейская ночь») воспринималась его современниками как прямое продолжение и даже возрождение классической лирики. Классические черты отмечали в ней Валерий Брюсов, Андрей Белый, Зинаида Гиппиус, Георгий Федотов, Владимир Набоков, Владимир Вейдле, Юрий Айхенвальд и другие авторы; некоторые из современников, оценивавших поэзию Ходасевича (В. Я. Брюсов, Андрей Белый, В. В. Набоков), отмечали прежде всего именно сходство с пушкинской поэтикой [556] . О классичности Ходасевича неодобрительно высказывался Юрий Тынянов [557] . Полемизируя с устоявшимся мнением о близости Ходасевичу поэзии Баратынского, Владимир Вейдле настойчиво подчеркивал доминирующую роль пушкинской лирики в его поэтических произведениях [558] . Суммируя оценки современников Ходасевича, Г. П. Струве заметил: «В сочетании пушкинской поэтики с непушкинским видением мира — одно из своеобразий и один из наиболее разительных эффектов поэзии Ходасевича» [559] . Роль хранителя и завершителя поэтической традиции, вступающего в диалог-подражание прославленным поэтам золотого века, равно как и осознание себя «последним поэтом», роднит Ходасевича с Бродским.
555
Вейдле В.Ходасевич издали-вблизи // Вейдле В.О поэтах и поэзии. Paris, 1973. С. 52.
556
Брюсов В.Год русской поэзии // Русская мысль. 1914. № 7. С. 20 (второй пагинации); Набоков В.О Ходасевиче [1939] // Набоков В.Лекции по русской литературе. М., 1996. С. 407; Белый Андрей.Тяжелая Лира и русская лирика // Современные записки (Париж). 1923. Кн. XV. С. 371–388; Крайний Антон [3. Гиппиус].«Знак». О Владиславе Ходасевиче // Возрождение. 1927, 15 декабря. № 926; Федотов Г. П.Памяти В. Ф. Ходасевича [1939] // Федотов Г. П.Защита России: Статьи 1936–1940 из «Новой России». Paris, 1988. С. 260–261; Вейдле В. В.Поэзия Ходасевича (1928] // Русская литература 1989. № 2. С. 147–151,158; Каменецкий Б. [Ю. Айхенвальд].Литературные заметки // Руль. 1923,14 (1) января. № 646.
557
Тынянов Ю. Н.Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. С. 173.
558
Вейдле В. В.Поэзия Ходасевича. С. 147–161.
559
Струве Г.Русская литература в изгнании: Опыт исторического обзора зарубежной литературы. Изд. 3-е, испр. и доп. Вильданова Р. И., Кудрявцева В. Б., Лаппо-Данилевский К. Ю. Краткий словарь русского зарубежья. Париж; М., 1996. С. 106.0 восприятии Ходасевичем поэзии пушкинского времени см.: Богомолов Н. А.Рецепция поэзии пушкинской эпохи в лирике В. Ф. Ходасевича // Пушкинские чтения. Таллинн, 1989; ср.: Богомолов Н. А.Русская литература первой трети XX века: Портреты. Проблемы. Разыскания. Томск, 1999. С. 359–375.
В статье «Литература в изгнании» Ходасевич создал автобиографический образ поэта — одновременно консерватора и обновителя традиции:
«Я позволю себе <…> сравнение. Внутренняя жизнь литературы протекает в виде периодических вспышек, взрывов, подобных тем, которые происходят в моторе. Дух литературы есть дух вечного взрыва и вечного обновления. В этих условиях сохранение литературной традиции есть не что иное, как наблюдение за тем, чтобы самые взрывы происходили ритмически правильно, целесообразно и не разрушили бы механизма. Таким образом, литературный консерватизм ничего не имеет общего с литературной реакцией. Его цель — вовсе не прекращение тех маленьких взрывов или революций, которыми литература движется, а как раз наоборот — сохранение тех условий, в которых такие взрывы могут происходить безостановочно, беспрепятственно и целесообразно. Литературный консерватор есть вечный поджигатель: хранитель огня, а не его угаситель» [560] .
560
Ходасевич В.Литература в изгнании // Ходасевич В.Литературные статьи и воспоминания. Нью-Йорк, 1954. С. 262. Этот образ литературного архаиста-новатора, новатора и консерватора одновременно, соотносится с высказываниями Бродского о превосходстве «классического штампа» над «изощренной расхлябанностью» в интервью Свену Биркертсу (Звезда 1997. № 1. С. 82; ср.: Бродский И.Большая книга интервью. С. 77. пер. И. Комаровой).
Сказанное Ходасевичем о самом себе могло бы быть сказано и о Бродском [561] .
Наконец, очевидно сходство биографий: оба поэта — по этническому происхождению не русские (Ходасевич — полуполяк-полуеврей, Бродский — еврей), ощущавшие в той или иной степени свою «маргинальность». И одновременно оба — глубочайшим образом укоренены в русской культуре. Оба — эмигранты, изгнанники. Нина Берберова так вспоминала о Ходасевиче:
«Он любил Россию, которой был лишен. Как он любил ее и что в ней любил? Русский язык, русский гений, русскую поэзию, русскую гибель <…>. Человек не русской крови, верующий католик, он был величайшим и многозначительным подтверждением идеи о России как самостоятельном и целостном мире, где еврей, поляк, армянин, калмык с удивительной и необъяснимой силой делаются сынами одной грозной, обожаемой и одновременно презираемой матери» [562] .
561
Cр. высказывание М. Л. Гаспарова о поэзии Ходасевича, которое до известной степени применимо и к стихотворениям Бродского: «Он считал, что поэзия — это не вешание всемирных истин и тем более личных страстей, а это изготовление зеркала, чтобы, заглянув в него, увидеть свое ничтожество. Это орудие нравственности в мире без бога. <…> Он не консервирует свои чувства и приемы, он не плачется о прошлом и не заигрывает с будущим (или наоборот), а судит о них вневременно, как покойник, как житель некрополя: исчужа, холодно и сухо. Его мерило — Пушкин, а чтобы иметь право мерить Пушкиным, нужно объединиться с ним в смерти, потому что объединиться с Пушкиным в жизни может только Хлестаков» ( Гаспаров М. Л.Записи и выписки. М., 2000. С. 30).
562
Берберова Н.Памяти Ходасевича // Современные записки (Париж). 1939. Кн. LXIX. С. 257.