На полпути
Шрифт:
— Ты-меня-еще-любишь? — пропел коварно кошачьим голосом.
— Брысь!
— От-ве-чай!
— Как всегда. Чего хочешь?
— Я не про всегда говорю. Я про сегодня. Любишь ли… любишь ли меня, меня, меня, Алекса?
— Перестань веселиться, ладно?
— Ладно. Перестал. Рута на три дня уехала.
— Я знаю.
— И я свободен.
— Прекрасно.
— Не слышу восторга в твоем голосе.
— Потому что ты уже начал распускать перья.
— Всегда распускаю. Вокруг тебя, ей-богу, — всегда, даже Адам знает, хоть молчит. Он, конечно, умница и хороший друг, кто угодно
— Расквасил бы.
— Он ведь не думает, что мы с тобой спим, нет?
— Нет, не думает.
— Жаль.
— Что так не думает? Ты с ума сошел?
— Что не спим. Я день и ночь об этом мечтаю, во сне тебя вижу.
— И останешься при своих мечтах.
— Пусть бы и ты помечтала и не отказывалась бы от любого светлого желания, любой земной страсти, от самых прекрасных чувств.
Ева насторожилась. Только через минутку ответила:
— Что за вздор ты несешь!
— Ты — злая русалка, у которой одна сторона светится, улыбается, влечет, а другая — спрятана, заперта за холодной рыбьей чешуей и острыми щучьими иголками.
— …
— Почему ты так забронировалась, девушка? Ведь ты и сама меня хочешь.
— Замолчи!
— Почему замираешь, когда танцуешь со мной, в моих объятиях?
— Прекрати! Я положу трубку!
— Почему тогда прижимаешься ко мне всем телом? Скажи… Ведь прижимаешься, правда? И вообще, сколько времени можно поститься?
Ева бросила трубку.
Телефон тут же зазвонил снова.
Она долго ждала, не спешила ответить. Ждала, пока схлынет заливший ее лицо румянец. Потом ответила.
— Если ты… когда-нибудь… опять…
— Нет, нет! Никогда! Успокойся, успокойся, хорошо, ты права, только успокойся, я глупо пошутил.
— Шуточки… Хороши шуточки… Посмотрела бы я на тебя, как бы ты шутил!
— Прости… Бога ради… Я, правда, не хотел…
— Ты всегда хочешь…
— Больше не буду хотеть! Клянусь! Хорошо?
— Не знаю.
— Теперь ты не знаешь… чего не знаешь? Ты еще сердишься?
— Не знаю.
— Если не знаешь, значит, простила.
— Может быть.
— А у меня есть лишний билет в филармонию. Ну, билет Руты. Пойдешь? Я с этим и звонил. А остальное…
— Не знаю.
— Адам ведь еще не вернулся?
— Нет.
— Ну, смотри, как хочешь. Ты что, очень занята сегодня вечером?
— Нет, не занята.
— Так пойдешь?
— …
— Шопен — весь вечер. И ты откажешься от Шопена?
— Когда ты такой… нехороший…
— Я буду хороший! Я обещаю. Я буду тенью. Я буду услужливым и галантным спутником. Я слова не вымолвлю! Ты меня вообще не увидишь! Хочешь, я фрак надену, бабочку нацеплю. Ты и не почувствуешь, что я рядом! Я исчезну!
Тут Ева рассмеялась.
— Если тебя там не будет, если ты исчезнешь, так оставь мне билет, я сама поеду на концерт, запросто.
— Ну что ты, прелесть моя белая… Ты — и одна?! Не подходит для такой женщины, как ты, в самом деле, не годится. Да и так…
— Ну, ты и златоуст…
— Так идешь?
— Ладно.
— Пока, пока, пока!
— Пока.
Фрака у Алекса не было, но пеструю бабочку он таки нацепил и сиял, как жених, был беспредельно услужлив
в каждом шаге, и в самом деле, он был и как бы и не был, словно милая тень, добрый призрак.После ужина в большом фойе были танцы.
Оба принарядились.
Он надел белый костюм, а она — длинное зеленое платье с глубоким вырезом.
Оба они совсем не вязались со всеми собравшимися тут молодыми физиками и физичками в пестрых джинсах, но это никому не мешало, а им самим — тем более, и вместе со всеми они выделывали эти теперешние па, как и полагалось в мерцающем сумраке пестрой дискотеки, потом присели у бара перевести дух, и Рута потягивала «Мартель», а он — тоник, но все равно оба чуть опьянели, она — от коньяка, он — от ритма танца. …Потом перешли на старинный медленный шаг, и она все теснее и теснее льнула к нему всем телом, и он не отстранялся, приятно было так качаться в этой полутьме, ни о чем не думая, качаться вдвоем как бы единым существом, и он сам прижался к ней теснее, и совсем забылся, но вдруг отпрянул, ощутив себя мужчиной.
«Настурции виноваты или Рута?» — подумал смущенно, улыбаясь сам себе, словно еще не поняв, что произошло.
Он нежно взял ее под руку и снова отвел к бару, ему хотелось заказать себе рюмку коньяку, впервые за полгода, за эти самые длинные в его жизни шесть месяцев, но не заказал, снова пил тоник, как будто страшно страдая от жажды, выпил полный стакан залпом, а она, проглотив последнюю каплю коньяка, спросила:
— Может, пойдем?
— Пойдем.
— К тебе?
— Ко мне.
— Понесешь на руках?
— Понесу.
Он поднял ее и понес, и она обняла его за шею и спросила:
— Будешь меня любить?
— Буду.
— Как мужчина, который может, даже когда не может?
— Да.
— Не пожалеешь, посмотришь.
— Я знаю.
После концерта Алекс отвез Еву домой.
Остановившись во дворе, выскочил, обогнул машину, открыл дверцу.
— Довольна? — спросил.
— Да, — ответила она.
— Очень довольна?
— Очень.
— Можно проводить тебя до дверей?
— Можно.
Она отперла дверь, включила свет в прихожей и обернулась к нему пожелать спокойной ночи, а он стоял, опустив голову, словно провинившийся мальчик, которому не хочется уходить, не попросив прощения, и ей стало жаль его, и он понял, что она не скажет своего «спокойной ночи», и, медленно подняв голову, он шагнул в прихожую и захлопнул за собой дверь, а она все молчала, не говорила ничего, и тогда он протянул руки, нежно погладил ее покатые плечи и забормотал вполголоса:
— Ведь твои губы, как бутоны, ждут губ… Ведь груди твои, как пташки, трепещут… Ведь плоть твоя плоти жаждет… твое…
Она пятилась назад, назад, пока не уперлась спиной в дверь спальни, и он обнял ее за талию, ища ручку двери, и дверь открылась, но он не отпустил ее, и расстегивал пуговку за пуговкой, и понемногу раздел ее и сам разделся, и тогда обхватил ее руками, прижался к ней всем телом и, застыв с закрытыми глазами, заговорил:
— Какая… живительная… теплота… под раскрывшейся… холодной рыбьей чешуей… Какое неописуемое… счастье…