На последнем сеансе
Шрифт:
Сознание покинуло архитектора Дова Зейлера на рассвете, а в полдень возле его могилы толпилось человек двадцать. То, что осталось от Дова, увёрнули в белую простыню и опустили в глубокую темень. Я подумал о том, что эта ночь для Дова никогда не кончится, и что ему не хватило жизни для того, чтобы выиграть конкурс, получить приз…
Возле меня кто-то прочёл молитву «Бог дал, Бог взял». Я повернул голову. Читал г-н Бах, председатель конкурсной комиссии городских архитекторов. У него дрожал голос. Верующие люди могут ошибаться и даже делать что-то нехорошее, зато они, не в пример другим, умеют горячо молиться и хорошо каяться. А потом, когда все разошлись, и над кладбищем повисла яростная тишина, Нисим тронул моё плечо.
– Память сохранит, – сказал Нисим.
Я согласно кивнул, припомнив историю с умершим в Париже Шопеном, когда польские патриоты, решив сохранить память о своём национальном достоянии, вынули из выпотрошенного тела композитора несчастное сердце и поместили его в одном из костёлов Польши.
– У каждой памяти
Задержав на мне пытливый взгляд, Нисим спросил:
– Помнишь, как однажды Дов…
– Помню…
В тот день я сидел в кафе, когда появился Дов. Нисим предложил сыграть партию в шахматы, а Дов покачал головой и опустил глаза.
– Мой кот Барсик умер, – сказал он. – Когда взошло солнце, я решил искупать Барсика, а он взял и умер…
«Бедняга Барсик», – подумал я тогда.
Иногда Дов брал кота с собой в кафе Нисима. Барсику нравилось смотреть, как Дов и Нисим играют в шахматы.
– Не верь! – сказал Нисим. – Может, Барсик ушёл не весь? Говорят, что умирает всего лишь тело, а душа продолжает жить дальше…
– Думаешь, что… – насторожился Дов.
– Почему бы нет?
– Глупости это, – сказал Дов. – У Барсика были усы, лапы, хвост, а души не было. У котов не бывает.
– Может, перед тем, как… Барсик какой-то знак подал?
– Я был занят своими чертежами, а Барсик лежал на столе и смотрел, как я работаю. И вдруг он умер…
– Не верь! – повторил Нисим. – Другого выхода у тебя нет. Вбей себе в голову, что другого выхода нет. Когда загорелся мой танк, и нас, раненых, забрал в Хайфу вертолёт, я не поверил, что мой танк совсем уж до конца погиб. Я лежал в госпитале и не верил. И сейчас не верю. Говорю себе: «Мой танк стоит там, в поле. Просто вокруг моего танка высокая трава выросла, и он теперь не заметен. Нет, весь погибнуть мой танк не мог…»
– Как же так? – не понимал Дов. – Не верить, что мой кот Барсик умер?
– Не верь!
– Не верить?
– Нет!
И вдруг Дов взглянул на часы и сорвался с места.
– Куда?! – испугались мы.
– Пойду я, – сказал Дов. – Время кормить Барсика.Над кладбищем сверкало солнце, и пролетевшая птица вроде бы хохотнула.
Я посмотрел на небо и подумал: «Как может птица веселиться здесь, и как может здесь так бессовестно сверкать солнце?»
– Что? – спросил Нисим, перехватив мой взгляд.
– Солнце горит, словно шапка на воре! – возмутился я.
Нисим задумчиво поскрёб небритый подбородок.
– Скоро и за нами придут, – сказал он. – Обойти эту территорию никаким манёвром не получится…
Я укоризненно покачал головой:
– Эй, полковник!
На верхней губе Нисима выступили капельки пота.
– Не могу взять себе в толк, отчего, когда начинаешь вроде бы привязываться к жизни, она вдруг от тебя ускользает.
– А ты в это не верь. Изо всех сил прикинься слегка глухим, слегка незрячим…
Нисим устало улыбнулся.
– А ты что – себя обманываешь? – спросил он.
– Стараюсь.
– Получается?
– А ты как думаешь?
– Дзадзен… – прошептал Нисим.
– Что?
– Перед предстоящим боем наш дивизионный инструктор советовал заниматься упражнениями дзадзен. Он считал, что упражнения дзадзен помогают бойцам избавиться от лишних мыслей и позволяют удержать голову в полной пустоте.
– И что же, – спросил я, – дзадзен помогал вам облегчить голову?
Нисим судорожно вздохнул и, сплюнув себе под ноги, направился к воротам (выходу из кладбища).
Я подумал о Дове: «Он ушёл из этой жизни».
Потом подумал о Юдит: «Она ушла из моей жизни».
Во рту я ощутил вкус горечи.
Постояв ещё немного над могилой Дова, я повернул к сектору «И – К».
Там, пробираясь по узким, тесным тропинкам между могилами, я подумал о том, что мои родители с каждым годом всё более и более мертвеют. Вдруг вспомнился знакомый скрипач, который после того, как он похоронил своего брата, никогда больше на кладбище не приходил. Ни разу. «То, – считал он, – что опустили в землю, можно называть чем угодно, но только не моим братом».
В секторе «И – К» могила моей мамы. Я зажёг свечу и попросил:
– Отомри, мама!
В секторе «Л – М» могила моего отца. Поставив свечу, я сказал:
– Отец, я помню!
В траве за оградой кладбища лежала молодая пара. Кажется, они занимались чем-то большим, чем мне показалось сначала (целованием).
«На здоровье, – подумал я. – И всё же… как они могут чувствовать себя тут, да ещё так – прямо, под взором Создателя? Впрочем, возможно, на минутку-другую Его что-то отвлекло, и на эту пару Он сейчас не смотрит…»
Отвернулся и я.Однажды трое молодых мужчин привели в дом престарелых пожилую рыхлую женщину.
– Мы сильно заняты, – объяснили они доктору, – а за мамой нужен уход.
– Нужен, – подтвердил доктор, и молодые мужчины женщину оставили.
На третий день женщина, некрасиво покачивая немощным телом, направилась ко мне. Казалось, её кости вот-вот развалятся.
– Корман? – улыбнулась она.
Я насторожился: лицо незнакомое, а вот голос…
– Который сейчас год? – спросила женщина.
– Две тысячи одиннадцатый.
Женщина задумалась.
– Подожди-ка, – попросила она.
Я подождал.
Наконец, она проговорила:
– Прошло тридцать семь лет. Не припоминаешь?
Я припомнил…
Нашу группу направили в Бирд-Маде, где был расположен штаб десантной дивизии полковника Дана Шомрона. Поместив в каменный бункер, нам предложили немного отдохнуть. Время терпело. Мы разбрелись по углам. Я прилёг возле двух
братьев-близнецов. Из входа в бункер просматривалась пустыня, в песках которой были разбросаны искорёженные стволы наших пушек, гусеницы танков, горка касок, обгорелых фляг.«До египтян метров двести», – заметил один из братьев, и в тот же миг командира взвода отдал приказ: «Всем прикрепить штыки!»
Меня тряхнуло.
«Ты, музыкант, не писай! Если что, мы прикроем!..» – прокричал другой брат, и я почувствовал на плече руку мамину руку.
– Корман, просыпайся! – Надо мной склонилась наша молоденькая певица. – Приходил связной из штаба дивизии. Полковник просит музыкантов к себе.
– Думаешь, мы победим? – спросил я у певицы.
– Придётся, – сказала она. – Если не хотим, чтобы в стране не умолкла музыка…– Рина? – Я бережно обнял пожилую женщину.
– Зина! – отозвалась она и наклонила голову. Её глаза смотрели сухо и укоризненно. – Когда-то мы были на «ты».
Я кивнул и сказал:
– Конечно, ты – та самая Зина, что на базе в Рафидим замечательно пела.
– Это тогда… – Глаза женщины стали влажными. – Всё это было тогда…
– Я помню.
Из глубины завихрений тех дней, передо мной возникло …В тот день я был занят своим новым сочинением, когда в комнату вошла Эстер и, протянув листок бумаги, посмотрела на меня незнакомым, испытующим взглядом. Бледность на лице жены пугала.
– Что это? – спросил я.
– Просят… – сказала Эстер.
В тот Судный день синагоги были переполнены, и люди молились особенно усердно. Оно и понятно: если от десятка лживых слов, высказанных за год, ещё как-то спастись можно, то в праведный день…
Хотя артистов, поэтов и композиторов, на самом деле, только попросили явиться, нам хотелось думать, что нас мобилизовали. Мы разъехалась по фронтам.
И тогда я увидел, как в Синайской пустыне подбирали тела первых погибших…
И тогда я увидел, как на Голанских высотах горели наши танки…
И тогда к кладбищам страны потянулись вереницы похоронных процессий…
И тогда я подумал, что парни, которых теперь укладывали в землю, со временем прорастут в цветы, и что потом, когда-нибудь, другие парни, составляя из этих цветов букеты, будут их дарить своим девушкам.
И тогда я услышал, как пожилая кассирша из большого магазина причитала: «Если бы молодые люди отдавались больше любви, этого бы не случилось…»
А потом я догадался: «В тех парнях жизнь убили не навсегда…»– Помню, – повторил я.
Зина радостно улыбнулась, но торопливо губы сомкнула, пытаясь скрыть от меня беззубый рот.
– Конечно, ты помнишь! – проговорила Зина. – Можно отмахнуться от жизни, но не от юности и любви. В этом мире всё ходит кругами… Вот и мы встали на новый круг. Очередной…
«Господи, о чём это она теперь?» – подумал я, вспомнив, как архитектор Дов Зейлер часто повторял: «Пожилые люди опасны своей непредсказуемостью».
Зина опустилась на пол.
Подошёл доктор и сделал укол.Память глаз и ушей перехватили пальцы, и забегали по клавишам.
Пассаж…
Аккорд…
Моя баллада пыталась рассказать о том дне, когда тель-авивское небо внезапно покрылось зеленоватой слизью туч, и всё вокруг потемнело. Утратив дневной свет, город погрузился в густую, усталую ночь. Длинная белая тропа пролегла по небу, расколола его, и, после минутной паузы, за горизонтом раздался оглушительный раскат грома. На верхушки пальм упала капля, за ней – другая, а потом тучи, будто лишившись терпения, широко раздвинулись, позволив обрушиться потоку отчаянного ливня. Подняв оглушительный крик, над городом заметались потревоженные птицы. Крыши автомобилей покрылись затейливыми узорами влаги, а по оконным стёклам, кокетливо извиваясь, потекли дождевые ручейки. Люди, старательно прикрывая головы портфелями, канцелярскими папками или просто руками, жались к стенам зданий. Зелёные, красные огни светофоров отражались в мутной поверхности мостовой. Хмуря брови и мелко перебирая ножками, немолодая женщина тщетно пыталась обойти лужу.
Я забежал под оранжевый козырёк какого-то бара. Девушке пришлось потесниться. К нам шагнул полный мужчина, но, сообразив, что втроём под козырьком не уместиться, поёжился, выдохнул из себя клубок пара и, подняв воротник пиджака, прошёл дальше.
– Какой коварный дождь, – заговорил я.
– В этом городе всё так, – отозвалась девушка. Её лицо раскачивалось в зыбких потоках воздуха, и неумело положенная косметика придавала глазам выражение грусти. Под тонкой блузкой напряглись затвердевшие от прохлады соски.
– Прочный дуб, – сказал я, потрогав дверь бара. – За такой дверью должно быть светло и сухо.
Лицо девушки сморщилось, словно от боли.
– Если не возражаешь, мы можем…
Девушка не возражала.
– Что пьём? – спросил бармен. У него были седые усы и пухлые губы.
– Мы подумаем, – отозвался я.
Девушка подняла на меня глаза. Её взгляд вобрал в себя отражение встревоженного зверька, обманутого ребёнка и упавшей со стула старушки.
– Бармен ждёт, – шепнул я. – Что будешь пить?
– Не знаю. А ты?
– Пожалуй, рюмку водки. В такую погоду лучше всего глотнуть немного водки.
– От водки моим ногам бывает нехорошо.
– Опухают?
– Раздвигаются.
Юмор я оценил. Похлопал в ладоши.
Вдруг девушка заплакала.
Я достал из стаканчика бумажную салфетку, попросил не плакать.
Девушка послушно утёрла слёзы.
Бармен поставил диск. Элла Фицджеральд запела «Lady, Be Good».
Я посмотрел на девушку. «Парализованное», – подумал я о её лице, но спрашивать, отчего оно такое, не стал; знал, что у людей достаточно причин оставаться с окаменевшими чувствами и парализованными лицами.