На повороте. Рассказы и очерки из советской жизни
Шрифт:
„Знаешь, милый, почему пришла я сегодня позже обычного? По средам суд чрезвычайный. А я там обвиняю. Сегодня было интересно и славно. Мы судили десять белых. Они обвинялись, помнишь, в убийстве Калинина. Они утверждали, что они не причем. Но все, — это чувствовалось ясно, из стаи наших врагов.
„Ну и что?
„Обвинили. К расстрелу. Жаль, что главный преступник, поручик Курбатов, настоящий убийца, не пойман. Он где-то в Москве. Его видели там недавно. Уехать он не мог — все вокзалы „под слежкой,“ Видно скрывается где-нибудь у буржуев. Ну, да я приказала слежку усилить. Авось попадется.
„Что,
„Нет, ничего. Я очень устал. Пойду.“
Много дней прошло. Пятнадцать, двадцать. Безумных, полных страсти, заветной любви. И чем дальше, тем больше попадала она под власть звериной любви. Днем было ей скучно. Нервно,с тоской ожидала ночи. А утром ей жаль, что ночь отошла, что скучный день.
„Милый.знаешь... Где ты?“ Она пришла из Совета. Ищет его. Нет. Видно вышел. А! На столе небольшое письмо. Короткое; им видно написанное.
„Ты моя. И ты будешь многие годы чувствовать себя моей. Так как искренно ты мне отдалась и любовью своей тело и увы отчасти душу мне к йогам положила.
Но я — не твой. Все пережитое было от лукавого. Все время я лгал. И ласкал тебя, принуждая себя. Все просто. Я — поручик Курбатов. И в тот день я был загнан Вашими сыщиками. Мне негде было скрываться. Негде спать, жить. И я решил. Пойду к Совету. И за первой же комиссаршей пойду и ее умолю. Вышло иначе. Для меня удачнее. Теперь я спокоен и вероятно спасен. Я доволен, что моя лживая любовь, меня утомившая — кончилась. На прощанье — целую губы. За приют — благодарю.“
Внизу подпись. Размашисто-твердая.
И вечером, одиноко, в кресле сидела и ловила себя на мысли нелепой. Всепрощение ему, и за ложь, и за то, что он враг коммунистов.
Только, только, чтобы он снова пришел. Так хочется ласки. Именно ласки его, и неистово тело ищет того, кто его покорил.
Тела любовь... Не придет?... Неужели он не придет?...
В СТАНИЦЕ
«Из с. Яремной красноармейцы, по распоряжению комиссара Орлова, угнали свыше ста казацких женщин. Отрядом белогвардейцев они были отбиты, а красноармейцы зверски замучены казачками.»
(Изв. Цар. Сов. от 15 ян.).
Колеса скрипели. От скощенной травы шел аромата,удушливый и пряный. Слегка соннилось. Минутами терялось понимание слов и фраз.
Дорога пропадала,и вместо линии — прямой и белой — виднелись образа и лица услышанных рассказов. Кошмарных. О людях озверевших.
Казалось странным, что спутница моя, казачка — девушка с густой чернеющей косой, мне монотонила спокойно, безразлично об ужасах станичных...
Я сравнивал ее с травой, растущей по краям дороги. Бесполезно и вяло зеленая трава боролась с белой придорожной пылью. Отчаявшись уйти, трава махала только своею головою. Усталой. Пожелтевшей. Тележные колеса попрежнему скрипели...
Рано утром прискакал в ст. Яремную казак из штаба. Собрал станичников. Всех. Пришло много баб Послушать новости.
„В чем дело?“
„Да вот есаул приказал сообщить вам, хлопцы, что завтра в вашу Яремную красные придут. Идет их видимо-невидимо. С пушками и пулеметами. И нашим нет мочи справиться. А вы поступайте —
как знаете Хотите — защищайтесь, хотите улепетывайте к Ростову.“Поднялся шум. Крики. Более молодые и из штрафованных — принялись вопить : „Вот и славно! Да здравствуют красные! Наконец будет свобода! Долой стариков, долой буржуазию!» Старики серчают, ругаются.
А дед Гаврилу, старый крепкий казак, с чубом длинным и седым — полез прямо в драку.
„Ах! Сукины дети! Зеленая крапивница! Иудино семя! Я покажу вам — как большаков хвалить!“
Еле-еле разняли.
Долго спорили казаки.
Молодой казак, Парфен Мименов, с усами длинными, как бабьи космы, с простреленной на войне щекой и с Георгиевским крестом на выцветшей от солнца ленте, размахивает энергично руками и призывает станичников „дать красным отпор.“
„Что, ребята, или труса празднуете? Боитесь с красными сражаться? Поджилки дрожат?“
„Неладное, Парфен мелешь“ — перебивает его — толстый, с окладистой бородой, купечествующий казак Сигров. — „Неладное несешь! Сила солому ломит! Противу рожна не попрешь! И глупое дело с пушками штыками сражаться! А по моему — так надыть по середке пройти!“
„По какой середке? Объяснись, Емельяныч!“ раздаются сочувственные голоса из толпы. — «Красные, сказывают, забижают только казаков. И негоже нам здесь оставаться. Но баб — они не трогают. Так вот рассудите сами. Коли уйдем все — красные все разграбят, да поди и село сожгут. Оставаться всем — тоже несподручно, А по моему — оставим баб охранять наши хаты, а сами айда!“
„Ишь, толстый пес, что придумал“ — налетела на него старая, с ногами бревнам подобными, толстуха — вдова Митрохина, „баб оставлять!“
„Небось, Митрохина, никто из красных не польстится на твою красоту, никто не тронет.“ Хохот, шутки. Долго спорили. Шумели казаки. И когда стало смеркаться и издали донесся чуть слышный пушечный гул — порешили казаки : баб оставить хаты охранять, — а самим убраться по добру по здорову.
С плачем, с завываниями провожали своих мужей, отцов и братьев бабы станицы Яремной.
Проводили. Поплакали и заперлись в хаты, закрыв наглухо и ставни и двери.
„Что за оказия. Ишь станица точно вымерла. Неужели все убежали?“
„Красный“ офицер, плотный, с лицом цвета краснокирпичнаго, с револьвером без кобура — остановил свой „красный отряд“ на церковной площади. Отряд — небольшой. Штыков около ста. Пулеметы. Одна „легкая“ пушка.
„Нет, товарищи, оно кажется скорее, што казачье запряталось по домам. Вишь, двери запертые!“
Белобрысый, с широким скуластым лицом, по говору ярославец, „красный“ солдат делится своими соображениями с офицером, бесцеремонно похлопывая его по плечу.
Офицер и солдаты пьяны. Некоторые с трудом стоят на ногах, бессмысленно улыбаясь. Грубо шутя.
„А ну, ребята, разыскать жителей. Вот поповская хата. Приволоките-ка попа!“
Нехотя в развалку, сплевывая шелуху семечек — несколько солдат пошли „за попом.“
Другие рассыпались по селу. Ловя кур и уток. Ломая закрытые двери и ставни.
Скоро в селе поднялся шум. Бранный. Возня и вопли баб, смешанные с режущим немилосердно уши кудахтаньем кур.
Вместо священника, ушедшего вместе с мужиками, красные тащат к офицеру попадью. Молоденькую, красивую, с черными глазами женщину. Она испуганная, горько плачет. По-детски. И просит ее отпустить.