На рубеже двух столетий. Книга 1
Шрифт:
Порою он крупно ругался с тем, с этим: но — по-товарищески; еще чаще он иронизировал — над студентом, учебником, миром; теории к черту слал: практик!
Товарищ его, тихий Зернов, вводивший в суть правую сторону качественной лаборатории (С. Н. по левой ходил) — был иной: белокурый, угрюмый, премаленький: перебежав, точно суслик, столы, исчезал, как в нору: в свой подвал, где работал Петровский; казалося: мышка летучая, светобоязнью страдающая, шныряющая ночами меж столиками, а днями сидящая в черном подвальном углу.
Лаборатория: тень пренелепого, длинного очень, угрюмого Чичибабина, пересекающая дорогу, тень — скольких, которых дать абрис нет времени.
Лаборатория — штаб естественного отделения физико-математического факультета, разбросанного на больших пространствах; аудитории, где слушали лекции математики и филологи, — и в них мы толкались: Мензбир читал тут, Голенкин читал, читал Лейст; здание Гистологического института, где мы встречалися с медиками; здание Анатомического театра; боковой, большой корпус, с Никитской —
Нужен был орган связи; таким и являлася лаборатория и у студентов, и у педелей (особая канцелярия, — как раз против чайной).
Чайная — место споров, забегов и передыхов: осаживается раствор, свободен час, — сиди в чайной: за пятым стаканом и за шестою ватрушкой; мы «органики», потом выделили место чая — на плоскую крышу.
Среди работающих «органиков» помню: Кравеца, Мозера (ныне профессора), С. Л. Иванова (тоже профессора), Погожева, Чиликина, образованного Печковского (переводчика), Аршинова, Иогихеса, Петровского; на четвертом курсе выделился кружок плоской крыши, куда вылезали (Погожев, Петровский, Печковский, Иванов, Аршинов и я) и куда приходили к нам Янчин с Владимировым, где вопросы искусства решались, откуда я шел на журфиксы к Бальмонту (перед окончанием университета), где неугомонный проказник, С. Л. Иванов, выделывал штуки, — лицом, интонацией, высказывая пресерьезно ужасные дичи; я здесь же устраивал цирк и показывал, как возможно над бездной ходить по перилам, имея на голове стакан чаю, иль прыгая на одной ноге чрез поставленный на перила сосуд; весна, молодость, просто избытки сил нудили лазить по перпендикуляру стены, зацепляясь за выступы: кто выше взлезет? Чай пили в химических стаканах (для осажденья), помешивая стеклянными палочками; и он длился часами под тарараканье весенних пролеток; в окне же торчало лицо лаборанта, не понимающего, что за крик поднимает компания озорников, с крыши бросавших вовсе не химические лозунги: лозунги символизма; кривилось порою лицо, но не трогало; тронь четвертокурсников, еще «органиков» (кстати сказать, имеющих в числе сокомпанионов будущих профессоров)? Иные — занелюбили нас: непонятный тон, очень «декадентские» сентенции; я, например, сидя на глиняном мощном сосуде, начинал рисовать субъективнейшие импрессии окислов азота, рыжебородых и рыжекудрых, иль речь заводил о «кентаврах», или изыскивал химию изменения звукового корня: во Франции — такое-то изменение звука; а в Бельгии — эдакое: «не любо — не слушай, а врать не мешай!» Лаборанты и ассистенты Зелинского, присутствуя при вылете на крышу компании (в ней и «органики» дельные), — «врать не мешали», косясь; думается, — палки, подкладываемые в мою работу, относилися к этому заведенному стилю.
Как-никак, весной 1903 года на крыше лаборатории действовал тот самый кружок, который осенью 1903 года составил фракцию «аргонавтов» моих воскресников (Петровский, Печковский, Владимиров, Янчин);47 и квартира Владимировых уже выкинула флаг «нового» быта; с Владимировым и Ивановым шли порой с крыши отмахивать в окрестности Новодевичьего монастыря, поражая прохожих изображаемым галопом кентавров.
Химическая лаборатория видится мне романтическим местом; полутайная переписка с Д. С. Мережковским и с Гиппиус началась при посредстве швейцара лаборатории; я был вынужден умалчивать дома о своей бурной дружбе с петербургским литературным кружком, и дал Гиппиус адрес лаборатории;48 идешь утром к приборам; швейцар же с подмигивающей улыбкою передает толстый, темно-васильковый пакет; спросишь чаю, и — углубишься в метафизические глаголы о плоти, забыв все на свете!
— А, синий конверт? — подмигивают Петровский или Печковский.
Прочтешь им из письма философское отступление; разгорается обсуждение, спор за «химическим» чаем.
В лаборатории же читывал первые письма Блока ко мне и его стихи, пропагандируя их значение, отчего лопались колбы и градусники, весьма удлинняя мой свиток долгов (за разбитую служебную посуду)49; пригнанные к горлышкам пробки, залитые парафином, дымили мне, пропуская газ; повернув машинально горелку Петровского, взрыв ему раз я устроил; и раз сунул голову под вытяжной шкаф, чтоб свой тигель понюхать, забывши, что он выделяет циан; ужасающей вонью ударило в нос. Ничего, я оправился и побежал к лаборанту; тот дьявольски:
— Коли живы, так нюхайте, что ль, нашатырь… Да в задаче-то минимум циана!.. Эх, — химик!
А все — «символизм»; с ним связалася лаборатория, где я практически осуществлял свои «ножницы», чихая над Блоком от не залитых парафином отверстий прибора.
Но не одною романтикою живет память о лаборатории: и живой благодарностью Н. Д. Зелинскому, завлекавшему меня, не специалиста по химии, в ее
недра конкретным показом того, что есть подлинная наука, как на ошибках и неумениях учатся экспериментальной мысли; другие не дали научного быта (давали «своим»); а Зелинский — дал этот быт. Со второго курса я не прикреплялся уже в программе занятий ни к кому стилем собственного прохождения курса, который должен был дать мне представление о методологии точных наук для будущих гносеологических штудиумов; Умов дал ясное представление о месте физики; Реформатский, Зелинский раскрыли мне химию; а Мензбир — биологию; методологический костяк откладывался из чтения на дому, из знакомства с литературой, из изученья философов, касающихся естествознания: Вундта, Ланге, Оствальда, Гельмгольца и Геффдинга; я использовал естественный факультет для своих целей тем, что умел попадать на работу, не рассчитывая быть оставленным и извлекая лишь то, что было мне нужно. Вся постановка работ у Зелинского мне безмерно давала; и я пережил себя химиком у прибора, не ставши им; это достигалось свободой и тактом, которые веяли всюду, где возникала фигура Зелинского.4. Горе-специалист
Со второго же курса мое положение, как студента, перед которым стояла проблема специализации, становилось весьма неудобным; специальности, строимой мной, озаглавленной «Методология естествознания», не было; не было спайки естествознания с философией, естественной в Германии, где «доктор естествознания» именуется «доктором философии»; а у нас: коли ты философствуешь, изучай филологию, расселение племен меж притоками Припяти; коль читаешь ты Дарвина, то помалкивай о философии. Только Умов водил нас на грани сплетенья науки с вопросами общими; а другие не подымалися над философией частной науки; попытка их философствовать напоминала мышление сапожника иль пирожника, объясняющих мировые явления частными орудиями ежедневной работы: сапожнику свет — это лоск ваксы, а для пирожника форма явлений — пирожная форма; подобные истины гласились с передовых аванпостов «такой-то науки»; другие, сколь многие, попросту не поднималися до аванпостов своей специальности; Н. Зограф всею силой души ненавидел философию зоологии; и поди-ка, поговори с Наумовым, единым принюхом решающим качественную задачу: он тебе меж пальцами едко пробирку покажет, подставивши к носу.
— «Видел?»
Я не умел объяснить окружающим конструкцию моего прохожденья; и к какой бы специальности я ни причалил, к исходу четвертого семестра на меня косилися бы с точки зрения затаенной мысли, что ищет-де пристроиться к нам; мы же, руководители, право имеющие отпугнуть или принять в свое лоно, посмотрим, каков из себя.
Этот стиль обусловливал систему подлаживанья; и каждый старался всем видом своим убедить, что ботаник до мозга души, коли он собирался писать сочинение по ботанике; тот же пыжился видеться химиком; интересующихся собственными программами отрицали; и со второго же курса естественников раскалывали насильно на две только группы: на физико-химиков и на биологов; с третьего курса биологи разбивались (опять механически) на зоологов и ботаников, а физико-химики делались: только химиками, только физиками; теоретические интересы к биомеханике в связи с теоретической механикой, например, не имели реальностей.
При такой установке работ со второго же курса стало мне ясно: что с изучением Вундтов, Оствальдов — вполне ни при чем я; сочетание в чтении химика с психофизиологом и увлеченье проблемами жизни неспроста центрировали меня вокруг клетки; первый курс увлекался этими проблемами; получи я возможность нормально работать над клеточными организмами, моя специальность сложилась бы естественно; но несчастная ссора с Зографом и беспрокость его руководства лишили меня на третьем семестре органической возможности иметь специальность; что было мне делать? Варить черепа костистых рыб? Но — на каком основании? На одинаковом основании я мог мерить дожди (я их мерил!), составлять нитробензол (составлял!) и строгать древесину, при помощи микротома50 (строгал!); но прийти мне к Зелинскому, к Лейсту, иль к Тимирязеву с ласковым видом и с жестом «я — ваш», я не мог; очень многие делали так, загрунтовывая себе местечко для кандидатского сочинения и выдавая себя за поклонника только «этого вот предмета».
Положенье беспризорного трудно: химия мне давала нюх; но с проблемами биологии не хотелось расстаться; сочиненье же по химии плюс сидение в лаборатории отрезало бы от круга предметов, стоящих в моей программе.
Я и выдумал собственную двухлетку для третьего и четвертого курса (тогда разбираются специальности, пишется сочинение): сосредоточить практическую работу в лаборатории, специализироваться же формально по этнографии; предмет живой, в круг которого входит культура; но этнография, включая чтение на дому, посещенье анучинского музея, брала не слишком много времени, оставляя возможности работать на стороне, в другом круге наук.
Так вот я раздвоился: Анучину писал сочинение, а просиживал в лаборатории, вызывая недоуменье Анучина тем, что так редко к нему являюсь; и вызывая недоумение Зелинского тем, что, сдав ему экзамен на право работать с «органиками», не беру у него же и темы. Товарищи не понимали меня: и Владимиров, компанион по Анучину; и Петровский, приятнейший компанион по Зелинскому. — Последний ворчал:
— Что вы тут делаете?.. Устраиваете мне взрывы?.. Рук у вас нет.
Я же устраивал взрывы и бил колбы, не уходя от Зелинского, до четвертого курса.