На скалах и долинах Дагестана. Среди врагов
Шрифт:
Вдали застучали подковы быстро скачущей лошади. Женщина встрепенулась и прислушалась. Через минуту стук подков отозвался совсем близко, прогремел под аркой и замер.
— Здравствуй, Дуня, — ласково проговорил Николай-бек, входя в комнату. — Ну, как себя чувствуешь?
Молодая женщина повернула к нему голову, и на исхудалом лице ее выступили яркие пятна. Она ласковым, любящим взглядом посмотрела в лицо Николай-беку и слабым, прерывающимся голосом тихо произнесла:
— Плохо, кашель замучил.
Словно в подтверждение этих слов, она вдруг громко раскашлялась. Долго, мучительно долго кашляла она, вся извиваясь на матрасике, охая, вскрикивая и давясь хлынувшей из горла кровью. Лицо ее побелело, как бумага, и на лбу выступили крупные капли холодного
— Ну что, как там у нас, что наши? — едва улови мым шепотом произнесла Дуня.
— Плохо, — коротко ответил Николай-бек. — Шамиль отброшен, генерал Фези подходит к Ашильте, дня через два будет здесь.
Дуня ничего не сказала, но на лице ее промелькнуло неопределенное, скорбное выражение. Наступило молчание.
Больная лежала неподвижно, закрыв глаза, с трудом переводя дыхание; в груди ее что-то клокотало; время от времени она делала глубокий вздох, причем острая грудь ее выпячивалась, а сквозь слипшиеся губы вырывался слабый стон.
Ночь, без сумерек, как это всегда бывает на юге, почти сразу сменила день. Луч месяца, но не такого тусклого и мутного, как на севере, а ослепительнояркого, истинного брата солнца, целым снопом фосфорического света ворвался в комнату и осветил лицо молодой женщины и согбенную над ней фигуру Николай-бека. Торжественная тишина царила кругом. Чуть-чуть посвежевший воздух наполнился ароматом ночи.
На вершинах, как огненные глаза неведомого чудовища, вспыхнули сторожевые костры горцев. Легкие, прозрачные, как дымка, облака проносились по небу, и тень от них причудливыми фигурами отражалась на белой, залитой лучами месяца стене комнаты.
Где-то уныло загукал филин и, словно вторя ему, завыла голодная собака.
— Слышишь? — едва шевеля губами, произнесла Дуня. — Это они мою смерть чуют. Скоро, скоро конец… — Она помолчала и, переведя дух, снова заговорила: — Что ж, пора… я рада… видит Бог, рада… Ты не сердись на это, не в обиду тебе говорю… Тебя я любила, сам знаешь, очень любила, но все-таки спасибо Господу Богу, что вспомнил меня и послал по мою душу… Тяжело мне было здесь… невыносимо тяжело… сам видел…
— Я тебе предлагал сколько раз вернуться назад, ты отказывалась, — печальным тоном произнес Николай-бек.
— Верно… отказывалась. Да и понятно… Что мне было делать… там, у своих. Отец умер, мать уехала… жених бы и глядеть не стал, зачем я ему такая… опозоренная… да и не люб он мне больше… Знакомые все хоть и пожалели бы, а все же чуждаться начали бы, потому я для них татарская полюбовница, ничего больше… Нет, какое уж тут возвращение; а главное, тебя было жаль. Видела любовь твою и сама люби ла… своей охотой уходить сил не было, совесть не позволяла доброй волей покинуть тебя одного с твоим горем… ну, а теперь не мое хотение, а Божье, не сама ухожу — Бог берет…
Николай-бек слушал слова больной, произносимые слабым, натруженным голосом, и лицо его делалось все сумрачнее и угрюмее.
— На горе взял ты меня, — продолжала Дуня, себе на горе. До меня тебе легче было… не видел ничего, а теперь прозрел, и страшно тебе, и выхода у тебя нет… Впрочем, есть один, я сегодня думала, не знаю, согласишься ли.
— Какой? — буркнул Николай-бек суровым тоном, за
которым скрывалось терзавшее его душу горе.Уходи на Афон и поступай в монахи, или в Иерусалим… там никто не знает, да к тому же турки и не выдают наших беглецов… право, послушайся меня… Бог милостив, может быть, и замолишь грехи свои тяжкие. А… что молчишь? Или не по сердцу совет мой?
— Не гожусь я в монахи, — угрюмо усмехнулся Николай-бек, — не вижу в их житье никакой святости, да и безделье их претит мне… Нет, я уж как-нибудь иначе.
— Я так и знала, что не захочешь, — тяжело вздохнула Дуня, — твое дело, поступай как знаешь…
Надолго воцарилось молчание.
Каждый из них был погружен в свои собственные думы. На этот раз первый заговорил Николай-бек.
— Видишь, Дуняша, я думал прежде, что Шамилево дело выгорит, станет он тут владыкою, и пойдет жизнь другая… разбои и убийства прекратятся, вместо кровавой канлы устроят суды, народ приучится к труду и начнет богатеть, заведется торговля, горские племена соединятся в один народ и заключат тесный договор с Россией, по которому мы обязуемся не только не беспокоить ее окраины, но даже в случае войны ее с Турцией и Персией помогать ей всеми своими силами. Наших мальчиков мы посылали бы в русские корпуса и устроили бы войско по образцу русских… Прошло бы лет 50, и из дикой, разбойничьей страны возникло бы небольшое миролюбивое, но в то же время сильное государство, сильное своей неприступностью и мужеством своего народа… Если бы все это исполнилось, я мог бы быть совершенно спо коен, совесть не стала бы упрекать меня, и я нашел бы мир душе моей… Но беда в том, что все эти мечты пошли прахом… я изверился в Шамиле… и не столь ко в нем самом… он великая умница, но горцы наши ни к чему, они храбры, но близоруки, не понимают своей выгоды, раздроблены и не умеют действовать сообща. Вместо того чтобы стремиться к единению, они разбиваются на отдельные шайки, каждый аул дерется за себя одного, и потому русские их бьют… Если русские поймут наконец, что надо делать, усилят вдвое, втрое свою армию и сразу двинутся не сколькими большими сильными отрядами с большим количеством пушек в Дагестан, они в несколько не дель сломают упорство Шамиля.
— Я женщина, и то давно предсказывала тебе это, а ты не верил. Почему же, если ты теперь сам видишь скорый конец Шамиля, почему же не уходишь, пока не поздно?
— К чему? Или ты думаешь мне так жизнь дорога? Если бы ты осталась жива, я еще подумал бы устроиться как-нибудь по-новому, по-хорошему, а теперь для чего и голову морочить себе… Во всю мою жизнь я только и любил двух людей — отца моего да тебя, Дуняша. Отец умер, ты умираешь, стало быть, и мне пора… Когда окончательно уверюсь, что моя затея прогорает, — брошусь на штыки, и вся недолга…
— Нет, это не так, — слегка качнула головой Дуня, — совсем не так… Смерть без покаяния, без молитвы — нехорошая смерть… Вот хотя бы про себя сказать… сама смерть зову… рада ей… а в то же время горько на сердце, ох, как горько… Горько, что умираю без покаяния, без причастия… Кабы батюшка мог прийти… благословил бы… напутствовал бы, я и не знаю, как бы рада была; тогда мне смерть, словно мать родная, желанная показалась бы… правду говорю… а теперь? Как подумаю, что ожидает меня не могила христианская, молитвой освященная, а яма, в которую зароют меня как падаль, без креста и молитвы, без свечей и ладана, даже без савана, так сердце и рвется на куски… О, думала ли я когда о таком конце!.. Некому и отходную прочесть… Ты ведь, чай, не умеешь? — спросила она с тревогой и затаенной надеждой.
Николай-бек отрицательно покачал головой.
Дуня тяжело вздохнула.
— Ну, пусть, как Богу угодно, он видит… не по своей вине… Его святая воля… Помолюсь сама, как умирать буду… я и то все молюсь… лежу одна-одинешенька и все молитвы читаю… Авось Бог сочтет их за что-нибудь.
При последних словах из ее глаз выкатились несколько крупных, тяжелых слезинок и медленно поползли по щекам.
Николай-бек почувствовал, как в горле его что-то защекотало, и он поспешил отвести от лица Дуни свой затуманившийся взгляд.