На снегу розовый свет...
Шрифт:
И взрослая женщина.
Забежали с морозца вечерком в тёплую уютную комнатку с торшером и широкой кроватью.
Когда я вышел из ванной, туалеты Сивиллы уже были, так сказать, отделены от тела, валялись на полу, а сама светловолосая женщина, сверкая глазами, сидела на моей постели, прикрыв для приличия освобождённые груди.
Но речь не об этом. Мужчины и женщины для того и созданы противоположностями, чтобы их влекло друг к другу. Во время наших свиданий в Сивилле зажёгся какой–то внутренний огонь, на который даже редкое население пансионата стало обращать внимание. Все вдруг стали замечать, что мы — пара. Красивая молодая пара.
Сивилла преобразилась. Она сделалась ослепительно хорошенькой. Она влюбилась. Но я тут был вовсе ни при чём.
Светящейся, сияющей кометой проходила Сивилла по коридорам мимо полудохлых фикусов пансионата. Её крики по ночам из моего номера будили милицейские посты в отдалённых деревнях.
Когда отдыхающие приуготовились к разъезду и собрались на тесный завершительный междусобойчик, случилось вовсе нечто неожиданное. Из–за стола поднялся старейший из всех, он был из Грузии, все думали, что его зовут Гиви, а он оказался Георгий. Поднялся в большой чёрной кепке старейший Георгий и предложил выпить за молодых. За нас, Сивиллу и Джакомо. Раздались аплодисменты и, не объяснимый ничем, рёв восторга. Представители свободных республик, переженившиеся уже к концу сезона по десять раз, единодушно чему–то обрадовались. Они кричали: «За молодых!», кидали в воздух шапки и чепчики, выкрикивали наши имена, и всё это разом перешло в скандирование: «Горько! Горько!». Реактивная Сивилла несолидно кинулась прятаться под стол, чем усугубила всеобщее восхищение искренностью наших чувств. Пунцовую, в ярком сиреневом платье с голыми плечами, я достал её из–под скатерти на свет Божий, и сам удивился роскошной прелести моей на мгновение женщины, которая, обтянутая тонким туманом шифона, стояла здесь, наравне в нами, но, почему–то, казалась выше. Неизмеримо выше всех нас, возможно — от света, который шёл от её очей. От улыбки, которая была сама Тайна.
Возникла тишина. А потом грохот. Это под стол упал Георгий. Который кстати хотел спеть песню «Я могилу милой искал», но у него перехватило дыхание.
А потом я много раз при всех поцеловал эту женщину, которая на 12 дней, а, значит, на миг среди вечности, оказалась ко мне так близко…
…Обнаружив самку, самец начинает «ухаживание». Почти всегда возбуждение самца проявляется в тех или иных характерных движениях. Самец подёргивает коготками нити сети самки. Последняя замечает эти сигналы и нередко бросается на самца, как на добычу, обращая его в бегство. Настойчивые «ухаживания» продолжающиеся иногда очень долго, делают самку менее агрессивной и склонной к спариванию.
Самец всегда становится добычей прожорливой самки, а когда самка спаривается с несколькими самцами, она съедает их одного за другим.
У тех пауков, у которых самцы могут спариваться только один раз, но после спаривания продолжают «ухаживания», конкурируя с не спарившимися самцами, их устранение самкой полезно для вида.
/Из «Жизни животных»/
Любовь — это, конечно, Божий дар, но чем–то всегда нужно обусловить причину его возникновения. Любовь требует ритуальности. Так, мужчина должен вешать лапшу на ушки женщине, а она, будто бы не понимая, к чему речь, должна, постепенно слабея, всё же отнекиваться и отбрыкиваться. А потом, в конечном счёте, женщина сожрёт своего самца. В самом механизме совокупления заложена тренировка этого многократного поедания мужчины женщиной.
Мужчины не наделены предчувствиями до такой степени, чтобы отказаться от ритуальных танцев, грозящих им неминуемой смертью. Они глухи и слепы в своём самомнении, в ложных представлениях о своём превосходстве над женщиной. Как гипноз, действуют на мужчину линии женского тела, призывный голосок, взгляды, от которых приходит в трепет всё мужское околокопчиковое пространство.
Нет, смерть мужчины — это не примитивное физическое
уничтожение по–пауковски. После свидания с женщиной, он не нужен Вселенной, мужчина отыграл свою роль.Он приходит в мир для свидания с женщиной, чтобы воспламенить её, зажечь в ней огонь любви. Огонь запылает и естественным путём распространится на детей, но сам мужчина, после свидания с женщиной, уже не нужен Вселенной.
Сколько раз, наблюдая за роковыми плясками паука, я видел за ними однообразный круг мужских судеб, моей судьбы. Возможно, это пришло ко мне от усталости, ведь я ревностно исполнял перед Всевышним долг мужчины, я зажигал в женщинах огонь, растапливая самые холодные, самые жёсткие, изверившиеся сердца. Я, наконец, устал от вспыхивающей в глазах всякой удовлетворённой женщины надписи: «не нужен», «не нужен», «не нужен»… Почти никто из мужчин не чувствует этого. Они глухи и слепы. Даже, будучи съеденными, они мнят себя победителями женщин. Я же стал видеть в себе крохотную козявку, которая уже третью сотню лет с блеском отплясывает перед истекающими слюной каннибалами…
Собеседник остановил свою речь. За окном луна скользила голубым лучом по диску пробегающей мимо пустыни. Духота чуть умерилась, и я уснул под барабанчики невидимого под колёсами механического ударника.
Где–то под утро я проснулся. Всё вокруг ещё пребывало в густых сумерках, но луч луны как–то напрягся, сделался сталистой поблёскивающей дорожкой от окна через пустыню к чёрной выси. Колыхалась в окне занавеска, как будто из него вынули стекло, и ветер предутрия свободно обозначал себя в шелесте развешанных одежд, газеты, оставшейся на столе под бутылками и остатками ужина.
Женщины не было на соседней полке. Не было и моего попутчика. Мне подумалось, что нереальный мой собеседник совершил очередной свой благородный подвиг. Позабыв свои странные рассуждения о жизни насекомых, либо отодвинув их на время, он, видимо, увёл женщину к звёздам. По лунной дорожке, которая широкой своей сталистой лентой оперлась о край раскрытого окна нашего вагона. Мне даже показалось, что далеко в выси, у края луны, я вижу сияющее пятнышко, которое наверняка должно было быть той женщиной.
С такими мыслями я уснул. Проснулся я опять, когда поезд уже приближался к Актюбинску. Я взглянул на окно. Запылённое стекло было на месте. Солнце уже заполняло духотой наше маленькое купе. Жена ещё спала. Соседа не было, а на столе… Сначала я думал, что мне почудилось. На откидном вагонном столике стояла… голова женщины. Той самой, что подсела к нам ночью, и которая плакала. Неестественно как–то стояла. Неправдоподобно. Живые головы так не могут стоять, а эта была, как живая, с широко раскрытыми и — о, кошмар! — счастливыми глазами! Не было ни следов крови, ни следов насилия. Как какой–нибудь Пушкин скульптурный, или Вольтер, выставленный для интерьера на подрагивающем столике.
Я собрал всё обладание себя и тихо спустился на пол. В принципе, всё закономерно. Всё к тому триста лет и шло. От Казановы до Чикатило один шаг. И мой романтический сосед его сделал. Я тихо–тихо, аккуратно–аккуратно прикрыл страшную голову полотенцем, чтобы со стороны выглядело вполне естественно, как деликатное сокрытие беспорядка после еды, благо волосы женщины не оказались слишком длинными. Поезд уже въезжал на станцию, и я быстро разбудил жену и чуть не на руках вынес её, вместе с чемоданом, в тамбур.
На перроне я оставил её на время и попросил толстого милиционера пройти в наш вагон, чтобы засвидетельствовать жуткое происшествие…
Но… не было головы ни на столе, ни под столом. Ни на полке, ни в ящике под сидением. Ни крови, ни головы. Только газета с огурцами, скорлупой от яиц и пустой бутылкой А/О «Кристалл» — «желаем вам хорошего настроения!».
— Жарко было в вагоне, да? — участливо спросил меня милиционер.
— Да, жарко, — ответил я.
На перроне стояла жена. Она улыбнулась мне, когда я направился к ней из вагона. Улыбнулась, и я увидел странное сияние вокруг неё. Мне даже показалось, что чуточку она стала выше, приподнялась над толпой.