Чтение онлайн

ЖАНРЫ

На Васильевский остров…
Шрифт:

Теперь они оба, по-прежнему при звездах, висят в Петергофском остроге между Эйлером и Гауссом, снисходительно, должно быть, мурлычащими под нос: недурно, недурно, молодые люди… Но рекламная табличка «Академик А. Н. Невельский», наверно, и по сию пору красуется в Пашкином особняке на дверях его фиктивного кабинета: Невельский, в отличие от Колосова, после Полбинской защиты не разорвал с нашей конторой формально, а только почти перестал появляться. Полбин достался Орлову за совершенно несуразную цену, но на карте стоял вопрос вопросов: кто здесь хозяин?

В надышанном актовом зальчике под смазанной хамскими побелками, разрушающейся лепниной и потрескавшейся лазурью победных небес поднимались личности одна благороднее другой и надменно разбирали ту груду хлама, которую Полбин по невежеству и наглости, а Орлов по презрению к болтовне осмелились назвать диссертацией. Худенький Френкель из экономико-математического института, когда-то посещавший орловские семинары, буквально прижал руки к сердцу: Зосима Иванович, ведь диссертация и в самом деле!.. Орлов, мрачно уставившийся в пол (лишенный обычного выражения усмешливого добродушия, он еще больше походил на оплывающего гранитного воина-освободителя), и бровью не шевельнул: важно не то, что «в самом деле», а то, на чьей ты стороне.

Лет через

семь-восемь, в откровенную минуту (иррациональным порывам он не был подвержен – он сам решал, когда следует прорваться его откровенности), Орлов поделился со мной, что все те немногие евреи, которым он решался довериться, рано или поздно его предавали. А русские предавали все-таки не все. Но уж я-то, по крайней мере, даже во имя истины не стал бы оглашать публично, как Френкель (в Штатах получил рекомендацию от самого Беллмана), что единственная солидная полбинская публикация – обзор по стохастическому программированию – полностью, вплоть до ошибок, содрана с американского оригинала.

Невельский брезгливо смотрел в темное окно, Колосов внимательно вслушивался в изничтожающие инвективы чужеземцев (увы, наполовину евреев…) и, тоже довольно неглупые, апологии орловцев. Но когда прямо-таки проплясал на полбинских костях зеркально лысый «ученик» Колосова Клоков – Колосов предложил перенести защиту, чтобы еще раз спокойно изучить… Орлов не шелохнулся. И когда верный совет проголосовал за всего с двумя предательскими против, Орлов громогласно поздравил истекающего потом Полбина. Я-то уже за одни эти литры затравленного пота отпустил бы его душу на покаяние, но еврейская истина не знала жалости: ВАК засыпали письмами, Полбина раза три таскали в Москву, но в конце концов Орлов показал, кто здесь хозяин – через два года Полбин был утвержден, а вот Клоков немедленно уволен. Колосов был вынужден заявить, что при таких обстоятельствах он вынужден прекратить… Однако Орлов и здесь предпочел остаться не с гением, а с победой. Еще лет через десять внезапно взбунтовался тихий Семенов: на общем собрании вдруг отрешенно объявил, что Орловым манипулирует его окружение, что институт уходит все дальше от науки на путь конъюнктуры, – ему-то тем более дали отпор: «Мне стыдно за тебя!» – гортанно выдохнул Тер-Акопян. Я к тому времени уже утратил способность возмущаться тем, что осенью идет дождь, а потому испытывал лишь сострадание к Семенову, стараясь здороваться с ним, невидящим, погромче и понежнее. Но уважать глупость я уже не умел. Тем более что Семенова в конце концов перевели от нас в занюханное подразделеньице, о котором я не смел и мечтать: там ни он никому не мог помешать, ни ему никто.

Другую занозу – сионистскую – терпели гораздо дольше. Поскольку в любом деле, требующем личной инициативы, – будь то математика, поэзия или торговля, – неизбежно окажется повышенный процент евреев, если только не отсеивать их специально, этой участи не избегла и школа Колосова, причем одного его защитившегося аспиранта, носившего громкое имя Шамир, Орлов по просьбе Колосова успел взять на работу – с минимальным для кандидата окладом сто шестьдесят пять рублей (кандидаты приближенные обычно начинались с двухсот пятидесяти). Лично я, получая сто десять, был бы только рад лишней полсотне, но Шамир обиделся и перестал ходить на работу – вернее, не начал. Длинноносый отставник, посаженный Орловым «на кадры», значительно округлял вампирски кровавые от десятилетий умеренного пьянства глазки: «Шамир у нас единственный паспортный еврей!» Вольный, но неувольняемый Шамир числился в той же лаборатории, что и я, и поскольку никто из нас никогда его не видел, служил источником неиссякаемых, несколько однообразных шуток: на всех лабораторных попойках непременно ставился стакан и для Шамира – «зачислен навечно», при переселениях мы с ужимками перетаскивали пустоту – Шамиров стол… Неугодных Орлов, как правило, оставлял без внимания, не более, но временами, усмешливо подрагивая крупными губами, благотворительствовал каким-нибудь пузырям земли. Так он извлек из новгородских болот доцентскую чету его однокурсников Ваняевых – ее, завитую жердь с язвительным носом кляузницы, находящую удовольствие торжествующе смотреть коллегам в глаза и не здороваться, и его, бесстрастный почтовый ящик, жестяным голосом неподкупно проговаривавший неприятные вещи всем и каждому, исключая самого Орлова. Ваняев-то и поднял вопрос о вызывающем поведении сотрудника Шамира, в результате чего Шамир внезапно материализовался под вскипевшей известковыми язвами базедовой шеей Виктории в кабинете растерявшегося подводника.

Подводник сразу же позвал меня, главного советника во всех затруднительных вопросах. Я к тому времени уже прошел хорошую костоломку, раскрошившую во мне русскую гордыню («Ах, вы меня не любите? Ну так и пошли вы на…!»), увы, так и не сросшуюся в гордыню еврейскую («Ви мине не льюбите? Так я вас таки использую»), и потому сразу почувствовал вину перед несгибаемой фигурой бородатого мятежника, чей широкоячеистый свитер-реглан лишь подчеркивал могучую обвислость его плеч. Он и держался так, словно мы, а не он попали в забавно-нелепое положение (и то сказать, ведь это нам предстояло сделаться пособниками антисемитов). Бунтарям, поставившим собственный понт выше дела (которого у них чаще всего не бывает), сегодня я даю пинка при первой же попытке употребить и меня для своих нужд, но тогда я еще стыдился того, чем теперь горжусь: на всех решающих развилках я изгрызал руки до локтей, но выбирал все-таки дело, а не амбиции. Поэтому, вместо того чтобы сказать снисходительно усмехавшемуся герою: «Я тебя ни о чем не просил, а потому ничем тебе не обязан», я взялся задним числом вписать его в свое направление: он-де разработает ценный стохастический подход и в следующий отчет я обязательно его включу. Ты что, не лезь, откажись, переполошилась Юля, ибо шитая белыми нитками моя затея идеально укладывалась в чрезвычайно нежелательную для меня схему «еврей выгораживает еврея».

Мне и с Юрой-то история далась… Я через Коноплянникова помог ему из последнего отчисления восстановиться к Орлову; через три месяца Юра шел сдавать спецкурс нашего доцента Антонюка; Антонюк, обожавший загружать окружающих своими делами, затащил принимать экзамен и меня, я взял Юру к себе, хотя и понимал, что ему, аристократу, мучительно зависеть от вчерашнего почитателя, но я справедливо полагал, что Юра не удостоил лекций этой свиньи своего высокого внимания… Я поставил ему «хор», смущаясь, что всего лишь удваиваю заслуженную им оценку, но Антонюк что-то почуял и принялся гонять Юру сам (я сгорал от стыда, что присутствую при Юрином унижении, и одновременно холодел от собственного позора). Антонюк со вкусом «вынес» Юру (испив эту последнюю каплю, Юра окончательно

затерялся в бескрайних просторах изумительно подходящей для этого бескрайней нашей родины), а потом еще с большим вкусом распек меня: что о нас подумают, если наши выпускники… Я уверен, что Антонюк в довершение настучал Орлову, но Орлов виду не подал. Хотя как это отразилось на моей карьере…

Но Юра, по крайней мере, был русским… Однако деваться мне было некуда. Я договорился лишь, что Шамир покажет мне свои срочные наброски подальше от соглядатайских глаз – на добром старом матмехе.

Он опоздал минут на сорок, но плюнуть и уйти – ускользнуть от помощи гонимому еврею – я не мог. Зато среди родимых утраченных стен я хорошенько припомнил все раздиравшие меня развилки с той минуты, как я был оторван судьбой от груди альма-матер. К моменту моего распределения Катька с ее матерью через Большой дом («смотрите, бабуля, пожалеете») прописали меня в заозерском бараке, а уж в Ленинграде, мы знали, мою специальность отрывают с руками (я шел первым в списке). Но тут на меня насела костлявая вербовщица из сверхсекретного Арзамаса-16 – подлинное имя ее мелькнуло в воспоминаниях Сахарова, но подчиненные, как впоследствии оказалось, звали ее просто Жандармская. Она мрачно сулила мне немедленную квартиру, двойной оклад, творческую работу – ее отдел разворачивал новое направление. «Но почему вам нужен именно я?!.» – «Я советовалась с преподавателями – все называют ваше имя». – «Но где это хотя бы находится?..» – «Приедете – узнаете. Ехать с Казанского вокзала». – «А сколько часов?» – «Спрашивайте уж и вторую координату – в каком направлении». – «А охотиться там можно?» – в обступившей унылой реальности мною вдруг овладела мечта о девственном лесе, сквозь который я пробираюсь с ружьем то на лыжах, то в болотных сапогах (все тот же суррогат освобождения от вездесущих социальных законов). «О, охота у нас великолепная!» – смягчалась хищница, уже с прошлого года закогтившая пару-тройку крепких ребят, в том числе и Славку, считавшего, что жить можно если уж не в Ленинграде, то лучше в каком-то тайном каземате, чем в Свердловске или Куйбышеве, его осточертевшей малой родине.

Я не был так жесток к провинции, но Катька, из-за дочки и чахотки отставшая от меня на один курс, признавала только Ленинград, Ленинград и еще раз Ленинград. Пытаясь ускользнуть из арзамасской сети, я пришел на распределение ленинградцев. Их действительно зазывали наперебой (с официальным направлением брали и евреев), но со своей областной пропиской войти в аудиторию я как-то не решился, потолкался в коридоре, но случайно пойманные за рукав уполномоченные, услышав наши имена – мое и Заозерья, говорили, что они не уполномочены, нужно обратиться к кому-то поглавнее. Зато на распределении иногородних на меня с явной заботой обо мне навалилась вся комиссия с Солон Ивановичем во главе. И я подписал… Все сделались ласковы со мной, как с безнадежным больным, наконец-то согласившимся на операцию, но я брел в общежитие мимо трущоб Малого проспекта, мимо завода Котлякова, где совсем недавно по лимиту барахтался Юра, мимо саженной трухлявой ограды Смоленского кладбища совершенно раздавленный этим арзамасским ужасом – как-никак это было мое первое серьезное предательство.

Но Катька, увидев мое лицо, сразу все поняла и простила: ну и хорошо, сразу заживем, обставимся, она приедет ко мне на преддипломную практику, жалко, конечно, прописочных хлопот, но, накопив деньжат, глядишь, и построим в Питере кооператив… Я впервые в жизни был ей благодарен, ибо впервые в жизни чувствовал себя несостоятельным.

Сегодня мне представляется верхом нелепости с горя напиваться или петушиться – реальность от этого не меняется. Но тогда я засадил стакан-другой-четвертый под разухабистые клики: нам-де, татарам, что Арзамас, что Ленинград, что водка, что пулемет – лишь бы с ног валило, а назавтра я уже почти мечтал об Арзамасе – о его таинственных верстах тройной колючей проволоки, о лязгающих пропускных шлюзах, о государственной важности проблемах, где я всем покажу, об опасных испытаниях неведомо чего среди пустынь и льдов, среди змей и белых медведей, усевшихся на краю дымящейся полыньи… Все тревоги и разочарования вышли наружу в виде первого и, надеюсь, последнего в моей жизни фурункула, вначале придавшего моему подбородку невероятную мужественность, но вскоре потребовавшего для прикрытия его вулканической деятельности марлевой повязки через макушку. Со стиснутыми повязкой челюстями по солнечной июньской набережной я прискакал в Двенадцать коллегий получать – подъемные, что ли, и в собравшейся очереди молодых специалистов с удовлетворением разглядел у вожделенной двери в чем-то, казалось, спевшихся Славку с Мишкой. Я хотел пристроиться к ним как ни в чем не бывало, но подлец Мишка, криво усмехнувшись, произнес: «С острой болью без очереди». Жалко, рот мой был запечатан, но в кабинете я его, пожалуй что, и разинул, когда плюгавый красавчик за полированным столом объявил: «Вам отказано». Как, почему?.. «Не пропустил Первый отдел».

Славка, все получивший еще и на двоечницу Пузю, начал строить азартные догадки: наверно, всему причиной мой сидевший отец, ибо ему-то, Славке, даже стопроцентное еврейство сошло же как-то с рук… Правда, за последний год евреи опять чего-то натворили…

Мишкиной реакции не помню. Он постоянно ревновал к моему первенству, не вполне даже понятно на чем основанному, ибо сам я ощущал его как равного, только слишком – последовательного, что ли? – он мог делать лишь то, что ясно понимал, а ясность часто приходит только задним числом, решалка долго решает вслепую. А уж когда он тщился точно определить, что такое любовь и для чего существует семья, он начинал казаться мне почти ослом. Странный человек, он сам чуть ли не с удовольствием рассказывал мне, как разубеждал Соню Бирман, что я не так умен, как ей кажется… Но с чего-то же ей казалось! Однако радоваться полученной мною плюхе он бы не стал, хотя к Орлову своим фантомом увлек его я, тогда как похожий на сытого Шаляпина доцент Боровицкий звал его на гидромеханику (мне к тому времени уже опостылевшую: бесконечные простыни (пустыни) формул и бесконечная удаленность от истины – без эксперимента ни шагу). И тему дипломную Мишка не выцарапал сам, как я, а взял, что дали, – ну а что мог дать Антонюк, кроме второстепенного уточнения к собственному третьестепенному уточнению замечания два к лемме четыре штрих третьей главы восьмой монографии Орлова – в этой мутотени, если чудом и блеснешь, Антонюк все равно по глупости и свинству не оценит. Мишка все-таки высосал что можно, попутно развлекая нас историями о глупостях Антонюка и, подобно многим бывшим пай-мальчикам (Дмитрий, Дмитрий…), набираясь все большей и большей свободы от условностей – так, в ожидании Антонюка он однажды улегся спать на курительные стулья под задницей Геркулеса, подняв шалевый воротник дубового зеленого пальто и положив под голову свой железнодорожный портфель-саквояж.

Поделиться с друзьями: