Чтение онлайн

ЖАНРЫ

На Васильевский остров…
Шрифт:

После университета мне приходилось, жертвуя полезными связями, устраивать его на новое место примерно каждые девять месяцев – заноза его принципиальности вызревала приблизительно столько же, сколько и человеческий плод. Когда меня начали печатать в Москве и пускать на столичные семинары, я старался всюду протащить и его, а когда удалось втянуть его в особняк Ягужинского, у меня целых две недели держалось хорошее настроение – абсолютный для той поры рекорд. Тем более что Хмельков действительно был полезен в технических делах, где требовалась аккуратность.

Хмельков довольно много успел привести в порядок, прежде чем я заметил, что заноза уже нарывает. Однажды, непримиримо глядя в пол, он заявил мне, что н-н-н-надо перестроить работу лаборатории – каждый будет обязан еженедельно отчитываться перед коллективом – или я предпочитаю по-прежнему ловить рыбку в мутной воде?

Я опешил. Но ответил

только по сути: если те, на ком все держится, начнут отчитываться перед теми, кого держат из милости или по блату…

Дорого он мне достался: каждое микроскопическое предательство тогда еще пронзало меня навылет – нелегким путем дошел я до сегодняшнего «никто никому ничего не должен». Сам-то я по-прежнему стараюсь помочь, где могу, но делаю это только потому, что мне противно этого не делать. Зато благодарности принципиально ни от кого не жду: есть она – хорошо, нет – только криво усмехнусь: чего же можно ждать от этих червей.

Когда Хмельков вдруг оказался заступником теток, которых держали из милости, до меня дошло: он всюду собирал обиженных и вел их на твердыни старого мира, в которые иначе не мог попасть. Но не на самые неприступные – к ним он как раз и апеллировал. Его сострадательно, с небольшим повышением переводили в следующую лабораторию, через девять месяцев еще в одну, тоже с повышением, – и каждый раз ему сочувствовали все, кроме кучки посвященных – отработанных ступеней. И вот института почти уже нет, а Хмельков по-прежнему здесь.

От этого соседства мне не сделалось уютнее. Чувствуя себя идиотом, я применил защитную маску № 7 – «возвышенная озабоченность». Подальше от начальства уже вовсю галдели, боролись на руках (я когда-то был мастак в своем весе), напротив меня какой-то молокосос изображал лорда Байрона. Уставясь в меня взглядом с трагической поволокой, поинтересовался у соседа: «Откуда это такой серьезный дядечка? Не люблю серьезных». И снова впал в гусарскую тоску. Нет, он не Байрон, он другой…

Я несколько опешил – это у нас в ДК «Горняк» нельзя было ни на миг расслабиться, ибо там развлекались исключительно за чужой счет: торопящийся мимо весельчак мог вдруг схватить тебя за штаны и протащить за собой несколько шагов, пока опомнишься, – и тут уж твоей решалке нужно было в доли мгновения оценить, должен ты смущенно улыбнуться, нудно запротестовать, обматерить или врезать по роже. И вдруг я почувствовал небывалое облегчение: ба, есть же на свете и такое – не вступать в дискуссию, а без околичностей бить по зубам. Мне столько лет – или веков? – представлялось верхом низости на аргумент отвечать не аргументом, а пафосом, хохотом, зуботычиной, что меня уже сторонятся. Когда я был свинья свиньей – понравилась девчонка – облапил, наскучил серьезный разговор – схохмил, оскорбился – дал по роже (если, конечно, оскорбитель не чересчур крутой), – я был и общим любимцем (половина обожает, треть терпеть не может), зато теперь, когда я сделался образцом добросовестности, в моем присутствии все увядает: лучше ты будь свиньей и мы будем свиньями, чем подчиняться не живым решалкам, а каким-то безжизненным законам. Святейшая моя заповедь: всех, чистых и нечистых, милых и немилых, мерить одним критерием – да этим же я пытался сделаться правильнее самого Всевышнего – уж он-то воздает не по закону, а по прихоти. Вот, оказывается, что испытывают мои близкие, когда меня нет рядом, – счастье, что можно наконец развернуться от всего сердца…

Но момент был упущен – тут надо сразу отвечать вопросом на вопрос: «Это что за вонючка? Ты на кого пасть разеваешь, сморчок?» Едва не ерзая от нетерпения, я бросал на обидчика умильные взоры, выпрашивая ну хоть какую-нибудь зацепку.

На угол ко мне подсела и принялась меня магнетизировать черно-белая среди всеобщего побагровения женщина-вамп – прежде эта изысканная птица водилась лишь на филфаке.

– Не нужно так страдать, – замогильный вдалбливающий голос. – Она к вам еще вернется.

Тоже прогресс – нынешние дуры верят в свой дар ясновидения.

– Нет, – безнадежно покачал головой я. – Она ни к кому не возвращается.

Я имел в виду молодость. Не упругость членов, а неохватный сноп возможностей, когда еще можно ничего не ампутировать, а совмещать несовместимое – науку и приключения, честность и гордость.

– Неправда, главное быть молодым в душе. Сколько вам лет?

– Шестьдесят семь.

– Но вы потрясающе выглядите!.. – Наконец-то вздрогнуло что-то человеческое. – Вам больше пятидесяти не дашь.

– Вы слишком добры… Обычно женщины плюются при моем появлении…

– Уверяю вас, вы сами себе это внушили!

Возник Коноплянников:

– Он, как всегда, с женщинами!

Я подхватил, мы опрокинули по одной, по другой, закусили невиданной

прежде копченой курицей, замаслились, отыскалась еще тройка-пятерка наших – тоже теперь из местной элиты, все были счастливы через меня прикоснуться к невозвратному, а женщины (такие тетки…) так вообще без затей бросались мне на шею: посыпались анекдоты пополам с упоительными леммами, зазвучали волшебные имена старого матмеха. Я снова блистал, то есть умничал и нагличал, – зачем и пить, если не врать и не наглеть: ум без вранья и бесстыдства справедливо именуется занудством. Моего бесстыдства достало даже на задушевность! Хотя каждый знает, что пьяная нежность собутыльника не имеет к нему никакого отношения – он стимулирует что-то свое, но люди так истосковались по незаслуженной любви, что готовы служить и орудием мастурбации: мой успех возрос десятикратно.

Очеловечившаяся и оттого почти трогательная вамп тщетно пыталась понять, кто я такой. Я в свою очередь бросал влюбленные взгляды на Байрона: «Ну скажи хоть что-нибудь, открой ротик!» Я нетерпеливо прикидывал, в каком он весе – влепится он в стену или осядет на месте: моей правой когда-то рукоплескал весь закрытый стадион «Трудовые резервы».

Она-то, правая, и помешала мне выйти на первый разряд. С моей реакцией и скоростью я должен был ставить на верткость, но я предпочел пользе позу и принялся лепить из себя файтера, неповоротливого, но бьющего наповал. Любители бокса наверняка помнят ослепительный взлет Черноуса: за год – камээс, еще через год – мастер, призер Союза, еще через год в ДК «Горняк» два сломанных носа и перо под ребро, а после больницы это был уже не тот Черноус. Однако до пера он успел провести сорок шесть боев, из которых сорок пять закончил нокаутом. И единственный бой, нарушивший эту традицию, Черноус провел со мной. Он метелил меня, как тренировочный мешок, но я, почти уже ничего не соображая, среди черных молний и желтых вспышек иногда выхватывал его бешено-собранную безбровую физиономию и бухал, ровно три раза посадив его на задницу. И аплодировали мне, а не ему. И судья не хотел прервать избиение за явным преимуществом возносящейся звезды: бой прервали, только когда кровь из моей рассеченной брови при ударах стала разлетаться веером.

Если бы жизнь оставалась игрой, я бы до сих пор не знал страха. Но реальность не стоила того, чтобы ради нее идти на риск. Нет, не то – она требовала результата, пользы, а не позы. И, следовательно, честности, а не куража.

Внезапно честность вновь обрушилась мне на плечи: я снова был не в силах ни обнять, ни отбрить, ни ударить. А кому я такой нужен! Я бросил на Байрона последний умоляющий взор, но он, похоже, давно сообразил, что задел не того, кого надо, и глаз не поднимал намертво. Передышка закончилась – уже не увертливая логика, а неумолимый мой бог, моя решалка увидела истину: какой-то опущенный, втягивая голову, бредет прочь из ДК «Горняк» и, столкнувшись на крыльце с еще более опущенным, внезапно отвешивает ему затрещину.

Я тоже давно и многократно опущенный, а потому гордость мне не по чину. Я встречал борцов с режимом, которые мнили себя несгибаемыми, и каждый раз думал: тех, кто действительно несгибаем, уже тысячу раз искрошили в труху. Моего отца постоянно перебрасывали по каким-то каторжным местам, где почему-то имеют обыкновение залегать полезные ископаемые, и каждый раз местные урки испытывали новичка на гонор: «Чего соришь – подними!» – его же, уркину, сигаретную пачку. Им не обязательно было даже буквальное исполнение – просто проверяли, поднимешь ты хвост или забубнишь: ну че вы, ну кончайте… Это тебе не гебе, когда сначала три раза предупредят да прославят по «голосам» – нет, тут никто не узнает, где могилка твоя. Гибнуть без красоты – что я, спятил? Я десятки раз рисковал жизнью в игре, но никогда в реальности: восставать против законов природы – это прежде всего глупость, – как вы назовете того, кто шагнет с шестого этажа, борясь с законом всемирного тяготения, – героем или дураком?

Единожды увидев истину, забыть ее уже невозможно: я ощутил безнадежную зависть к безмятежности моих былых коллег – для них по-прежнему не существует мира за пределами их пятивершковой ойкумены, чей небосклон до горизонта заполнен ликом Орлова-пантократора. Поэтому они всегда правы, то есть всегда счастливы, несмотря на все катаклизмы и перебои в усохшей зарплате: что полезно нашей конторе, то полезно России. И наоборот. Необходимо и достаточно. Именно их довольство, их радостные выкрики на ничтожных собраниях когда-то удвоили мой мастурбационный пыл, заставивший меня превозносить художников, творящих собственные фантомы, выше ученых, пишущих под диктовку реальности (переживание выше знания), и на время повернувший меня к наукам гуманитарным (мнения по поводу мнений, фантомы по поводу фантомов, мастурбации по поводу мастурбаций).

Поделиться с друзьями: