На задворках Великой империи. Книга первая: Плевелы
Шрифт:
– Но мать в вашу… – погрозил Сущев-Ракуса толпе, – вы русского царя не обижайте! Он уже скорбит сердцем, когда я рассказал ему по проволоке, что вы бросили насыпь… Царь, он – добрый султан и желает добра всем – и русскому, и калмыку, и киргизу. И тебе, ходя-ходя!
Истошно орал под насыпью духанщик, простеганный до самых печенок, и Аристид Карпович с хохотом показал на него с высоты штабеля:
– Эва, как его разбирает… Будет помнить, обормот окаянный! Это не я, сам мудрый аллах наказывает его… А ну вот ты, – позвал Сущев-Ракуса русского деда с лопатой. –
Вышел дед с одним глазом (да и тот с бельмом), тряхнул колтуном волос.
– Ну и кривой, – согласился дед. – Так и што ж с того, ежели крив? Выходит, и жрать не надобно?
– Иди сюда!
Воткнул дед лопату в землю, шагнул на шпалы – бесстрашно встал рядом с жандармом.
– За слова – спасибочко тебе, служивый. А деньга? – спросил он. – С середы самой-тко не жрамши сидим… Эва, гляди-ка!
Мужик задрал рубаху, обнажая впалый живот с подтянутым пупком, показал его жандарму. Потом развернул живот на толпу.
– Рази же это закон такой есть? – спросил он зычно. – Чтобы человеку усохнуть дали…
Сущев-Ракуса мигнул, и перед ним легли мешки с деньгами.
– Сколько тебе… Цицерон лыковый?
Дед затолкнул под штаны рубаху. Прикинул:
– Да с остатней недели, почитай, осьмнадцать копеек. Отдай и не греши!
Полковник протянул ему двугривенный, развернул мужика спиной и коленом треснул его под зад. Только сверкнули босые пятки, и дед покатился под насыпь, взбивая пыль.
– Подходи, ребята! – выкрикнул жандарм весело. – Всех оделим, подходи только…
Толпа радостно загоготала. А прямо вниз, навстречу голодным оборванцам катились, подпрыгивая, пузатые бочки с винищем. Из раскрытых дверей теплушки гребли под насыпь круглые, как колеса, чуреки. Полковник был в ударе – почти вдохновенный, он пересыпал свою речь скабрезными прибаутками, просаливал игривою матерщинкой.
Мышецкому тоже поднесли кружку с теплым вином.
– Пейте, – сказал жандарм. – Не обижайте их…
Сергей Яковлевич глотнул вина; толпа подхватила его на вытянутых руках, подбросила в небо:
– Уррра-а… Алла… Алла-а… У-ааа!..
Рядом с ним взлетел губернский жандарм. Болталась его длинная шашка. Мышецкий падал на крепкие рабочие руки, снова взмывал в высоту и видел то блестящие носки своих ботинок, то далекое марево степей, куда убегала жидкая насыпь.
Когда «усмирение» было закончено, Сущев-Ракуса смахнул со лба пот и дружески улыбнулся:
– Вот так-то, мой милый князь! А то придумали: войска, ревизии, плетки… Выдрать всегда можно, да надо знать – кого драть в первую очередь.
Они покатили обратно. Аристид Карпович снял пропотелый мундир, отцепил шашку.
– Надоела, проклятая, – сказал он.
Мышецкий тоже скинул сюртук, почесал волосатую грудь. Отдыхали после нервного напряжения. Полковник ногою выдвинул из-под полки ящик с пивом, выбил пробку. Достал откуда-то один чурек, сдунул с него пыль:
– А я вот… разжился по бедности.
Разломил чурек на колене, протянул половину Мышецкому:
– Не побрезгуйте… Ехать-то еще далеко!
И
совсем неожиданно прозвучало признание жандарма:– Смолоду я скверно жил. Годам к тридцати только отъелся. Батюшка-то мой при Муравьеве-вешателе за восстание был сослан. Я и родился в Сибири… Жуть, как вспомню!
– Как же вы попали в корпус жандармов? – спросил Сергей Яковлевич, удивленный.
И с предельной ясностью ответил полковник:
– Как?.. Да купили, батенька вы мой…
Мышецкий был поражен откровенностью признаний. Но жандарм не понял этого или просто не хотел понимать. Спокойно высосал пиво из бутылки, а пустую посудину выкинул в окно.
Глянул на вице-губернатора посветлевшими глазами.
– А вы, – сказал он, – совсем не умеете разговаривать с людьми, ниже вас стоящими.
Мышецкий пожевал чурек, скривил губы.
– Может быть, – согласился. – У кого же мне было учиться?
Сущев-Ракуса сфамильярничал, подмигнув ему:
– Виктор Штромберг – вот кто умеет говорить с темнотой разума нашего! О-о, князь, вы бы хоть раз послушали, как поет этот соловей, выпущенный из клетки Зубатова!
Выездной прокурор быстренько смотался из губернии обратно в Москву, и теперь Влахопулов должен был подмахнуть свою подпись, чтобы человека вешать не как-нибудь, под горячую руку, а по всей законности. Время военное, скорые дела отлагательства не терпят, а пост высокий, почти генерал-губернатор, – так что подпиши и не греши. Формальность, и только!
Но случилось невероятное: Симон Гераклович отказался утвердить исполнение приговора.
– Я, полковник, – заявил он жандарму, – еще никогда не душегубничал. Поймали вы с Чиколишкой этого масона – ну и вешайте себе на здоровье. А меня в это дело не впутывайте.
Никогда еще не видел Мышецкий полковника таким растерянным, даже погоны на его плечах повисли наклонно; жандарм худел и таял на глазах.
– Ваше превосходительство, – пытался убедить он губернатора, – это же глупая формальность. Но без вашей подписи приговор не имеет той силы, которая необходима для…
– Бросьте! – остановил его Влахопулов. – Я, полковник, и не настаивал на этом приговоре. Сами вы его вынесли – сами и обтяпывайте…
Захоронив свирепость в глубине души, Сущев-Ракуса собрал бумаги и ушел. Мышецкий тоже собирался уходить из присутствия, заранее откланялся губернатору.
– Поймали мальчишку и вешать! – бурчал Влахопулов.
Сергей Яковлевич прошел к себе, накинул свой легонький пальмерстон. Случайно сунул руку в карман пальто, нащупал в ней какую-то бумагу.
Вынул, развернул – и пальцы его затряслись.
На бланке под эпиграфом «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» был отпечатан на гектографе текст:
«Уренский Боевой Комитет Социалистов-Революционеров доводит до сведения всех приспешников монархии, что ему известно о смертном приговоре, вынесенном нашему товарищу. Комитет считает своим кровным долгом предостеречь исполнителей приговора: они в полной мере испытают на себе весь гнев Социал-Революционной Партии».