На задворках Великой империи. Книга вторая: Белая ворона
Шрифт:
Выкатился горячий уголек из печи. Дремлюга подхватил его и, подбрасывая в пальцах, вкинул обратно в печь.
– Евдокия Яковлевна, – сказал капитан, – машину уже не остановить. Да и запущена она не мною, а – пардон – вами же!
Додо поняла: жандарм все сваливает на нее, и весь грех грядущего кровопролития перекинула с себя дальше – на других.
– Атрыганьевым, – сказала она. – Прошу не путать…
– Не все ли равно? – ответил Дремлюга. – Но пора заявить…
– Я заявок не делаю. С меня – довольно! Хватит, капитан!
В руках жандарма звякнул
– А кокаинчик где достаете? – спросил.
Додо округлила красивые печальные глаза. Не созналась:
– Кто вам сказал подобную глупость, капитан?
– Ликер, – предложил жандарм. – Не угодно ли?
Закрыв глаза, Додо жадно впитала в себя пахучий спирт.
– Уберите людей с улицы, – продолжала жестко. – Я же все вижу. Я – опытная! Другие того не заметят, что замечаю я…
– Уберите вы, если можете, – ответил жандарм, снова наклоняя графинчик: тягучая, булькающая струя ликера благоухала мятой.
– Наконец, это… насилие! – сказала Додо, снова окуная губы в ликер. – Это свинство. Извините, но – увы – это так…
– К чему пафос речей? – спросил жандарм наигранно возмущенно, и тут в прихожей зазвонил телефон. Дремлюга подошел. – Кто меня беспокоит? – спросил приглушенно.
– Начальничек, – ответил ему телефон, – ты только не выдавай. Знаем мы вас, жандармов: сами подзудят, а нам расхлебывай…
– Я же ручаюсь! – рявкнул жандарм. – Делай!
– Ну-ну, – ответили, покорно притихнув. – Тогда начнем с очкариков. Да еще вот с тех, что шляпы носят на волосах длинных…
Дремлюга вернулся в комнаты, сел напротив Додо.
– А вас, капитан, не поймешь, – сказала ему женщина.
– Такая уж должность, – вздохнул Дремлюга. – Собачья, конечно, и спорить не буду. Да что поделаешь? Служить надо…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Бобр отправился в Народный дом, чтобы посвятить весь Николин день общению с трудовым народом. Конечно, всегда приятно снисходить до простого народа и быть авторитетным и добрым малым. Вот жаль только, что гимназисты не кланяются, как раньше.
– Господа, – сказал Бобр по-латыни, – вита синэ либер-татэ, нихиль, но нужна же во всем и ауреа медиокритас! Даже в дни свободы, господа, надобно почитать старших…
Гимназисты его поняли: жизнь без свободы ничто, но нужна золотая середина и в дисциплине. Они поклонились Бобру, и латинист пошел дальше с облегченным сердцем. «Учить надо, – думал он, – воспитывать… Ежемесячно!» Тут с него сбили очки, спорхнула с головы шляпа. Бобра завалили в снег, а сверху на него обрушили торговку блинами. Горячие блины шипели на снегу, попахивая льняным маслом. Один блин прилип ко лбу, раскаленный, прямо со сковородки, и Бобр от страха заорал:
– Как вы смели, хулиганы? Меня, общественного деятеля…
Торговка, воя, собирала блины. Пальцы ее, жирные и красные, тянулись к блину, налипшему на чело латиниста.
– Отдай, хвороба! – взывала она. – Ты денег не платил…
Громилы кинулись на гимназистов. Но в этот момент к Бобру, онемевшему от ужаса, подошел сам Ферапонт
Извеков и вручил ему портрет царя на длинной палке:– Неси, учитель! Нам телегента-то как раз и не хватало!
Бобр взялся за палку с портретом Николая II, поверх которого колыхалось расшитое петухами деревенское полотенце.
– Сударь мой, но свобода совести… но мои принципы…
– Чо? Чо? – спросил Ферапонт и так двинул по спине, что Бобра вынесло с панели на мостовую – вместе с принципами и с портретом.
Гордо реяло над челом латиниста петухастое полотенце.
– Песню! – сказали ему, и Бобр затянул: «Боже, царя храни…»
Подхватив гимн, шли по улицам. Впереди – Бобр («телегент»).
Кто-то звонко крикнул ему с панели:
– Как вам не стыдно? А еще Струве читали…
– Здесь не Струве, а господин Извеков… Видите, не отпускает?
На базаре быстро свернули торговлю. На бочку с селедками подсадили Сеньку-Классика.
– Сказывай речь! – велел ему Ферапонт Извеков.
Приводим здесь речь, как она сохранилась в нашей памяти:
– Мужики, айда политику лупить! Всех тунеядцев да болтунов мозгами качать! Что они вам? Только хлеб зазря переводят да в неволе мужика держат… Вперед, за царя! Вперед, за истинную свободу! Вперед, за думу, которая даст вам хлеба и земли… Ура!
Толпа погромщиков обрастала, заполняя улицы. Попутно громили квартиры подозрительных. Вдрызг расхряпали уренскую аптеку.
– Спирт! – кричали. – Без «ликвы» – чистенький…
Потом подошли к зданию острога, – затрещали ворота под напором тел, заухали топоры, ослепительно сверкала свежая щепа.
– Открывай! – кричал, буйствуя, Извеков. – Амнисия, так она всем должна быть… Доколе в рабстве станем томиться?..
Шестаков с утра собирался в баньку. Он уже и бельишко в узелок повязал. И веник похлеще приготовил. И пива собирался выпить на пять копеек. Застегивая на животе ремень, смотритель тюрьмы метался между воротами и телефоном:
– Барышня, барышня, да где же ты? Скорей полковника Алябьева!
Топоры погромщиков уже раскидывали тюремные ворота.
– Стреляй! – кричал Шестаков часовым. – Чего вылупились?..
А внутри глухо рокотала тюрьма, словно зверь ворочался в берлоге. Раздались первые выстрелы часовых и тут же замерли. Шестаков наспех заталкивал в барабан желтые головки патронов, считал их на ошупь толстыми мужицкими пальцами:
– …четыре… пять… – Выскочил потом в мундире нараспашку, сразу шлепнул одного: – Назад! Всех перебью, как собак…
Железный лом опустился над ним, и все сразу померкло. Прощай, уренский острог, прощай и ты, шантрапа несчастная… Сверкала на груди убитого медаль – за героическое сидение на Шипке!..
– Гайда, гайда! – разносился над городом вопль опричнины…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пряча под гимназической шинелью простреленную руку, Боря Потоцкий явился в Народный дом пораньше. Осмотрел выставку, потолкался в библиотеке, где сидели с газетами в руках пожилые рабочие.