На закате солончаки багряные
Шрифт:
Бывал я здесь тыщу раз. Здесь тоже всякая всячина на полках и на полу. Горка конфет-лампасеек рядом с ящиком гвоздей и мармеладом в коробке. Возле круглой печки-голландки, какая и у нас в горнице, две жестяных бочки — одна с подсолнечным маслом, другая (в отвернутой пробке которой торчит черная воронка с ручкой) с керосином. Этот керосин покупает нынче только наша окраина, куда не дотянули электричество, потому сейчас керосин есть в магазине всегда, а не как в далекую пору, которую я тоже помню.
Возле печки островерхой кучей, в навал, крупная серая соль. Разберут ее, до полу выскребут под
У прилавка две бабушки в платочках разговаривают с продавщицей Аней. Молоденькая, она недавно переехала к нам из деревни Песьяново. В отличие от Мариковой, которую называют Нюрой или Анной, а кто-то и отчество прибавит, молоденькую продавщицу сельмага так и зовут Аней, а бойкие парни, которых можно застать здесь вольготно сидящими на прилавке, говорят ласково — Анечка.
Когда бабушки выходят, Анечка заводит разговор со мной. Всегда почти про одно и тоже:
— И где ты взял такие большие и лохматые ресницы? Отдай их мне! Отдашь?.. Ну вот, вспыхнул, как девчонка! — щурит Аня голубые глаза. Ресницы у неё — да! — небольшие, белесые, некрашеные, их почти и не заметно. Когда она улыбается, то потом облизывает полные, немножно подкрашенные губы.
— Подрастешь, все девки твои будут, попомни меня…
Вот беда-то. На фига мне эти тары-бары, разговоры? Фу! Я уже нацелился и почти окончательно решил: куплю на весь трояк ирисок! Я их пробовал один раз, когда на большой елке в Новый год поставили на табуретку читать стишок. Потом дали две ириски. Конфеты, что надо, как вар или жвачка. Можно жевать сколько угодно, а надоест — и в карман положить.
— Ну что будешь брать, ребенок?
— Ирисок свешайте! — и кладу на прилавок трешку.
— Мама послала купить?
— Ну… Ага!
Из сельмага выхожу окончательно приговоренным: днем мне возвращенья домой уже нет. А что будет вечером? Об этом страшно подумать. Но я гоню страхи прочь.
Полдневная улица с зелеными полянками, мягкой травой-конотопом, с выбивающимся из-под прясел репейником пуста, безлюдна. С озера доносятся визги купающихся девчонок. Возле мостков Субботиных широкая прогалина, не заросшая камышом, там мы всегда толчемся в жаркие дни, хвастаясь потом друг перед дружкой, кто искупался за день больше. Конечно, я туда не пойду. Сейчас я вроде отшельника, жулика-подмостника. Карман, в котором лежит наволочка от подушки (в ней я должен был принести домой буханку хлеба), теперь оттопырился ирисками.
Конечно, раздумываю я, можно пойти на озеро. Сейчас на мелком месте субботинской пристани плюхается малышня, кто плавать не умеет. Я ж научился плавать еще до школы, пока по-собачьи, ни вразмашку, как большие пацаны. Научусь, за этим дело не станет!
Жестоким образом учили плавать меня брат Саша с дружком своим Колькой Подстановкиным.
Вывозили на лодке за камыши и выбрасывали на глубоком месте.— Руками, ногами греби! — хохотали они.
Я бил по воде ладонями в ужасе, орал, кой-как достигал борта лодки. «Изуверы» помогали выбраться из воды, а потом опять бросали за борт.
— Спокойнее греби! Ну-у!
Однажды я почувствовал, что вода держит, не тянет на дно. Отважился поплавать вокруг лодки без прежнего страха.
— Меня Гриша вот так же учил! Чуть не ухайдакал, правда…
Однажды выбросили нас на глуби вместе с Шуркой Кукушкиным. Шурка хоть и постарше меня на три года, но буквально обезумел, сразу нахлебался воды. Потом схватился за меня и потянул на дно. Парни поняли неладное, вытащили нас обоих за волосы. С той поры Шурка Кукушкин ни в лодку не садится, ни на глубь, где мы ныряем, его не заманишь. Бултыхается с мелюзгой на мелком месте.
Вовремя подумалось о дружке-соседе. К нему надо мне, к Шурке. Шастай не шастай по деревне, хоть по задам, хоть по заогородам, а надо пробираться ближе к дому. Я уже так наелся сладкого, что удумал абрамовского трехногого Жульбарса кормить конфетами. Пристал трехногий, едва отогнал: ускакал к своей калитке, инвалид. Так вот, кроме как к Шурке, мне идти и некуда.
— Чё у тебя в кармане? — крупным с горбинкой носом Шурка нацелился на мои штаны. — Айда, чё застрял в дверях?!
— Смотри! — захватил я в кармане горсть ирисок и выложил на стол. — Бери, жуй!
Шурка мазнул рукой возле носа, потер руку о штанину:
— У матери стибрил?
— Купил.
— Хлопуша… Стибрил.
— Сам хлопуша… Да у меня их сколь хочешь!
— Ладно, какая разница! — Шурка подхватил со стола конфету, кинул в рот. — Чё твердая такая?
— А я знаю чё! Ириска.
Шурка помотался по избе, заглянул в ларь, где на самом дне наскреб в чашку муки, вынул, заглянул в печь, притворил заслонку, измазав ладони сажей.
— Знаешь чё? — сказал Шурка. — Давай меняться, а?
Сбегал в сени, принес пластину красной резины. У меня так и загорелись глаза. О такой резине на рогатку — только мечтать! А уж заиметь-то, ого!
Шурка сунул мне край пластины — поддержать, отпласнул вкривь и вкось тупым ножиком — как раз на пару рогаток хватит, уставился на меня не мигая:
— Доставай!
Скребанул я в глубине штанов, вынул горсть ирисок.
— Не жмись, сыпь больше!
— Ну и жадина ты, Шурка. А чё я домой принесу! Я ведь домой купил…
— Скажешь, что столько свешали… Ладно, я тебе ишо чернильный прибор отдам. Хочешь? Как булгахтер Саранчин будешь за чернильным прибором сидеть!
— На кой мне прибор?..
Но Шурка не унялся, сбегал опять в сени, брякнул на стол фигуристый с двумя круглыми отверстиями под чернильницы и длинным желобком под ручку всамделишный металлический прибор. В раковинах-выбоинках будто точили металл ка-кие-то зубастые червяки, в пыли и запекшихся химических чернилах, прибор этот явно валялся где-то в сарае или амбаре, может, выколупнут из фундамента старинного дома. В старинных домах находили мы и ржавые револьверы, а Юрка Шенцов нашел на чердаке своего дома, где раньше жили богатые, даже настоящую саблю в ножнах.