На закате солончаки багряные
Шрифт:
— Пошел ты! Жирность! А может, это шпионы? Связали бы — и в сельсовет… У председателя Потапа Алексеича наган в сейфе.
— А ты наган видел?
— Как тебя, видел.
Не поверили и этому.
Мы лежали на поляне…
Юрка, самый старший из нас, затих, больше не вступал в разговоры мелюзги, думал. Потом спросил задумчиво:
— А кто видел, что ел летчик?
Никто не видел, что ел летчик.
— Да-а, хорошо быть летчиком! Вот вырасту, обязательно на летчика пойду.
— Упадешь где-нибудь в озере, захлебаешься.
Юрка не обратил внимания:
— Главное, летчикам всегда печенье дают! С килограмм, а может, даже больше. В каждом кармане насовано… Сам видел. И еще шоколад — НЗ.
— А это еще чё — НЗ?
— Неприкосновенный запас. Понятно?!
Мы пофантазировали еще какое-то время. Вопрос о нефти решился сам собой: «Раз говорят мужики… Раз прилетал самолет!» Не зря же он горючее жег, не зря в такую даль летел к нам в окуневские
Забыли мы в тот день про свои огородные подвиги, напрочь забыли!..
Как сейчас вижу прилет самолета — вблизи ряма и Засохлинского острова, где по весне так синё от незабудок, а летом снуют осы и разноцветные бабочки — раздолье, приволье. Из деревенских, бежавших на эту поляну посмотреть самолет, больше помнится молотобоец Васька Батрак и его тяжелая кувалда. Зачем он не оставил её в кузнице, до сих пор не пойму!
Недавно была война. В школу было мне еще рано. И голодно было в нашей местности. А столь было света, столь загадочного, манящего.
И не скоро еще — родилось у меня это самое «документальное» моё стихотворение:
Прилетал самолёт… А зачем? Уж теперь не узнаю! Пусть побольше загадок останется нам на Руси. Помню, в озере Долгом, зеленую тину глотая, От моторного рева ушли в глубину караси. Самолет покружил, опускаясь во поле широком, По которому резво коняга трусил под дугой. Помню, мы от винта раскатились весёлым горохом, И ковыль заклубило спрессованной силой тугой. И казалось — небес опускался за ярусом ярус, Что-то кепку удуло в угрюмый дурман конопли, Чьей-то белой рубахи надулся восторженный парус, И смущенные бабы держспи подолы свои. Из кабины ПО-2 показался таинственный лётчик, Он на землю сошел и «Казбек» мужикам предложил. Сразу несколько рук потянулось и только учётчик Угощенья не принял — он, знать, в РККА не служил. Прилетал самолёт… Пустяки, приключенье какое! Ну село всполошил, от работы, от дел оторвет. И поднялся опять. Но надолго лишил нас покоя; Ведь не зря же, конечно, он, тратя бензин, прилетал? Нет, не зря… Ах, как он растревожил меня, шпингалета: «Буду летчиком — точно! — решил, — А доверит страна, Сам сюда прилечу я со сталинским важным пакетом, Папирос дополна и конфет привезу дополна! А на землю сойду — от сапог только солнышко брызнет! И на чай, на блины со сметаной родня позовет. В ту уж пору, конечно, мы все заживём в коммунизме…» Дальше спутались грёзы. Позвали полоть огород. Снова возле домов мужики с топорами потели, Так никто и не слышал мальчишечью думу мою. На Засохлинском острове сильно берёзы шумели, И журавль у колодца раскачивал долго бадью.ЦЫГАНСКИЕ КОСТРЫ
Орду нашу так и сдуло с уличной полянки. Побежали каждый ко своему двору, захлопали калитками, загремели засовами, накидывая кованые и проволочные крючки на петли внутренних запоров. Прилипли изнутра подворий к щелястым заборам и плетням, будто изготовились к скорой обороне.
А они, цыгане, повозки их с впряженными в оглобли конягами, двигались неразбойно, мирно, но с непонятным все ж нездешним пафосом, шиком. А ведь наезжали к нам эти полудикие, неизвестно откуда взявшиеся цыганские таборы, считай, каждое лето, И вроде б уж привыкли мы к разноцветию юбок и кофт цыганок, к их наступательным манерам, к голым, рахитичного вида, брюхам их ребятишек, к косматым, смоленым чубам вихреватых мужчин-цыган, к их фасонистым плеткам за поясом или за голенищами высоких сапог, к рубахам навыпуск — поверх просторных шаровар, при ярких опоясках с кисточками, а порой и при кожаных ремешках — иной поясной перевязи.
Так чего ж мы опять всполошились?!
Наезды цыганского табора, конечно, лишали село привычного, спокойного ритма жизни. Но не настолько, чтоб впадать ребятне в испуг, хорониться за крепью жердяных
изгородей, за бревенчатыми заплотами, нащупывать в карманах рогатки и шрапнель «чугунков», которыми в обычную пору пуляли мы по воробьям, по забредшим с чужого подворья курам иль по чьему-то блудливому, шлындающему беспризорно поросенку.Все просто: для нас переполох этот — вроде игры. А они двигались. Одна, вторая… пятнадцатая повозка-кибитка, оглашая нашу окраину то присвистом, то щёлканьем кнута, что играючи, фасонисто взвивал над головой чернобровый молодец. Кнут с медными колечками змеей изгибался в воздухе, раздавался треск, будто раскалывалась скорлупа полупудового ореха. Чужая, непривычная для нас жизнь и вольница.
На горничном подоконнике нашего дома качнулись цветки гераней. За ними чудился мне любопытный взор мамы. Зашевелились огоньки ваньки-мокрого в окнах избенки дедки Павла Замякина, за которыми мелькал платок бабки Пашихи.
А на самой окраине улицы выглядывал из огородной картофельной ботвы Шурка Кукушкин. И бабка Улита, припав на хромую ногу, замирала кривым изваянием посередь ничем не укрепленного двора, кое-как обозначенного гнилыми жердочками.
Взрослые, конечно, нянчили надежду, что разноцветный этот поезд телег минует незабудковые полянки возле соснового ряма, уедет за Зуево болото, втянется в леса и канет в боярках травянистой малонаезженной крутобереговской дороги. Или свернет на городскую дорогу — туда, к Дворникову болоту, обогнув гороховое поле Засохлинского острова. И тогда опять распахнутся наши калитки, отодвинутся ситцевые занавески на синих окошках и простая, бесхитростная обыденность воцарится на наших улицах — без лишнего и чужого человека, без настырного ока чернявых гадалок, которые, не догляди только, не побрезгают унести со двора нужную вещь — оставленные после стирки на плетне иль веревке платьишки хозяйки, рубашонки ребятишек.
Но цыганский табор никуда не повернул, а прямо от колхозной овчарни стал втягиваться в ближний березовый колок по соседству с мирскими могилками. Подростки-цыганята по дороге успевали, соскочив с телег, опустошать кромку горохового поля, тщательно охраняемого от нас, деревенских, конным объездчиком. Он, объездчик Барышников, бдительность, что ль, утратил? Будто косилкой, стригла горох голопузая крикливая вольница.
Обоз втянулся в густоту рощи и вскоре над вершинами её ударили в предвечернее небо большие дымы.
Цыгане ставили избитые дождями, выбеленные зноями палатки, наполняя их нутро подушками, перинами, разноцветным, как все разноцветное у цыган, походным скарбом. У костров звякала посуда — прокопченные кастрюли и большие котлы; цыгане готовили похлебку. Ожила походная кузница. Цыганский мастеровой-кузнец, позвенев молоточком о наковальню, ладил разбитый в пути обод колеса, осматривал подкову захромавшей молодой лошадки.
Картины и действо сие легко представлялись и угадывались нами из прошлого опыта, когда в неистребимом любопытстве подползали мы в густой траве к табору, наблюдая таинственную жизнь кочевого народа.
Табор кипел, гоношился, затихал, вновь вспыхивал. Мелькали шали с кистями и яркими маками, розовые рубахи мужчин, звенели мониста из монет, стекая с загорелых шей молодок в соседстве с горошинами красных и малиновых бус, колыхались под кофтами просторные груди.
Как и у нас на взгорках, неуемно кипела ребятня, младшая сплошь бесштанная, босая, подростки-отроки в извоженных в пыли и золе портках, то и дело сползающих с задниц, с криками, смехом водружаемых на место. В гомоне этом сквозила бесшабашность, прерываемая увесистыми шлепками матерей. И если вдруг зачинался рев, то немедленно обрывался под строгими командами мужчин или отроков постарше. Однажды один из цыганят, лет восьми-десяти, обнаружил нас в лопухах. Не напугался, скорее удивился и выпалил:
— Хочите, на пузе спляшу?
То что плясать эти чертенята умели ловко и отчаянно — помани только монеткой иль бумажной деньгой, что делали порой наши взрослые парни, мы знали, но вот — «на пузе», такого не доводилось нам еще видеть.
— Врешь, поди, не умеешь…
— А дайте двадцатчик, спляшу!
— Даром давай! — сказал за всех Шурка Кукушкин.
— Хи-и-трые! Не-е, только за двадцать копеек! Вот завтра в деревню привалим — денежки готовьте!
Завтрашнего дня селение наше ждало не без тревоги, наученное прошлыми нашествиями этого народа, утомительными, обещающе-сладкими приставаниями погадать-покудесить, способностью выманить не бог весть какое богатство (его и нет ни у кого из сельчан, а все ж выцыганенное куриное яичко, краюха хлеба, пучок лука с гряды были не лишними в наших домах). И все же многие при этом отворяли калитки на стук гадалок, и души свои растворяли доверчиво. Вдовые бабы — особенно. Солдатки недавней войны. Легко и охотно попадали под их чары да разговоры о «счастье», об «удачах в жизни», с легкостью одаривали чернобровых не только парой гнезд молодой, еще не набравшей рост, картошки, не жалели и трёшницы. Вынимали из угла комода припасенное на завтрашний день. С каких небес привалит этот фарт, было неясно, а все же верили бубновому королю, трефовой даме, посулившим при гадании «нечаянный интерес».