Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Мне страшно: когда-нибудь ему надоест останавливаться ради меня — бросит и побежит дальше сам по себе, сильный, одинокий бегун... Ему ведь никто не нужен, у него и друзей нет, потому что никто не годится ему в друзья, — и я так же.

Шура его тоже побаивается. Начитавшись Рериха и какой-то восточной литературы, она с опаской предостерегала Мишку, чтобы был осторожнее в мыслях: не только поступки наши могут производить действие, но даже и помыслы.

потому что психическая энергия реальна и действительна. «А у тебя, — говорит, — Миша, очень сильная психическая энергия».

И головой тревожно покачает.

— Ну и что тут, скажите, мистического? — доказывает

она. — По формуле E = mc2 энергия и масса взаимопревратимы, так что и психическая энергия может создавать материальные тела. И ничего антинаучного нет, если некая психическая энергия мощным импульсом взяла и состряпала всю нашу вселенную, а? «Вначале было слово».

Скажет — и суеверно оглянется на Мишку. Как бы он чего плохого не создал своей мощной психической энергией — такой уж у него болезненно-пронзительный твердый взгляд... Того и гляди...

А Мишка засмеется и ласково скажет: «Глупые вы, ученые бабы...»

 

Пока я маялась на кухне, изобретая ужин, подвыпивший отец пытался заговорить с Мишкой. Сообщил ему, что завтра собирается пойти поискать насчет службы дворника. И «что ты мне на это скажешь?» — такой вопрос перед Мишкой установил не без пьяной обиды и куражу.

А Мишка — мне легко представить — вроде бы и обернулся на звук голоса, и даже лоб напряг, прислушиваясь, но так до него и не дошло, что за звуковое колебание пронеслось в воздухе. Вздохнул и ничего не ответил.

Я чертыхнулась, крикнула отца к себе, на кухню. Вошел — на лице обида, и глаза тоскливо сощурены.

— Ты сейчас с ним не разговаривай. У него бывают такие... ну, задумы, что ли. Он сейчас и не слышит ничего.

— А, — отец перепугался, кивнул, но ничего не понял. — Заболел, значит.

— Вроде этого, — согласилась я и пошла в комнату переодеться, чтоб сходить за хлебом.

Мишка сидел в кресле, откинувшись, смотрел в угол — недоступный, отсутствующий. Сказать ему сейчас: «Сбегай за хлебом» — он пока вынырнет в действительность из своей глубины — уж следа от слов не останется. Расстроится и будет молчать.

Я поручила закипающую картошку отцу и еще раз предупредила, чтобы к Мишке не совался с разговорами.

А отец человек простой — он, я думаю, и представить себе не мог, как это: задуматься — и чтобы все кругом ходили на цыпочках и говорили шепотом. Другое дело, если бы человек заболел, лежал бы в беспамятстве. Или там, к примеру, пьяный, без чувств — это он очень далее мог понять, тут уж какой с человека спрос. По если трезвый и здоровый — и такое?!

Это было непонятно, и он, видимо, этому не поверил, истолковав по-своему: зять возражает против его, Бориса Ермолаевича, присутствия в доме.

Вернувшись с хлебом, я нашла его на кухне: сидел замерев и шею вытянув.

И ужинали мы вдвоем, без Мишки. Это было отцу и вовсе непонятно, а я ничего не объясняла, ела молчком. Не было у меня сил на разговоры.

Разве могла я предвидеть, чем все это для него кончится?

Знал бы, где упасть, — соломки б подстелил.

И вот я лежу ночью в постели и делаю магические опыты.

Я вспоминаю, сильно и мучительно, всю любовь, чтобы симпатически вернуть ее назад, приворожить, удержать на привязи воспоминаний — чтоб не уходила. Чтоб знала: здесь ее место.

Магия тем сильнее, чем сильнее я в с п о м н ю.

Я стараюсь вспомнить с и л ь н о.

Я смотрю на его лицо в зернистом сумраке ночи.

Мне жаль, что человек не может вместить все присущие ему свойства одновременно, а только по очереди, расставаясь с одними ради следующих, пробегая, стадия за стадией, круг своей жизни.

Я всматриваюсь в его привычное лицо, пытаюсь разглядеть в нем того восьмиклассника Мишку Дорохова, моего яростного врага, клокочущего от жара внутри, но не могу, не могу разглядеть за позднейшими наслоениями. Тот Мишка не накладывается на этого, он живет отдельно, и мне надо закрыть глаза, чтобы вспомнить его.

Вот, вижу. У воспоминания, как и у сна, скупое освещение: теплится свечечка близ самой главной точки, а все остальное в сумраке, и детали неразличимы, как в темной русской избе. Не помню уже, как выглядел наш класс, сколько было окон, и на какой парте я сидела, и где стоял стол учителя — сумерки, не разобрать. Но идет урок пения. А по пению у нас был неприкаянный один мужичонка; немного играл на баяне — его и позвали в школу. Он стеснялся, что учит пению, не зная отродясь нотной грамоты. Он боялся, он старался, как мог.

«И где б ни ходил он, повсюду носил он солдатский простой котелок», — угрюмо пел хором наш восьмой класс, сидя за тесными партами.

— Нет, ну что мы такое поем! — заныла я в паузе.

— А что петь? — робко спросил баянист.

— Ну, есть же на свете какая-то настоящая музыка! — страдальчески воскликнула я.

Баянист пожал плечами и виновато понурился.

— Оперу ей спойте! — подсказал Мишка Дорохов, и весь класс оглянулся на меня с любопытством и осуждением. Среди поля слабых глаз — как протуберанец, горел ненавидящий взгляд Дорохова.

Я зажмуриваюсь: мне сейчас, при воспоминании, страшно и стыдно.

И после того — как ни проходит мимо этот Мишка Дорохов, поднимет брови и, как бы вдруг заметив меня: «О, мадам! Как жизнь в аристократических кругах?» И шествует дальше, не обратив внимания на свой вопрос. А я остаюсь, вся в пламени позора.

Мишка был прав, прав: да, была во мне эта «аристократическая» претензия. Но что же мне было делать, снедала меня тоска по д р у г о й жизни! Ведь невозможно было допустить, что до конца дней — эти куры, утки, свиньи, и таскать воду из колодца на пойло, и выходить в буран зимой, цеплять навильник сена, прищуривая глаза от сенной трухи и колючего снега, что струйками просверливал щели холодного пригона, и печальная морда коровы с влажными глазами — и ее, корову-то, дуру, жалко на этом холоде и на ветру! А разминать руками закисшие осклизлые картофелины в ведре с теплым отрубяным пойлом — да неужели на всю жизнь! — ведь по радио, по книжкам, по кино — была где-то другая, совсем другая жизнь! «Огни повсюду зажгла суббота... снежинки хороводом, и тысячи мелодий...» От этих «снежинок» я прямо дрожала, представляя себе: теплый снег в круге фонаря, и люди, смеясь, группами торопятся на свой праздник. И праздник у них совсем не такой, как здесь. Здесь что — одна простота! Побелят к пасхе дом с ультрамарином, повесят туго-глаженые занавески на окна, напекут стряпни, половички постелят свежие, и на них можно валяться в блаженной, забирающей звуки чистоте, и пахнет ванилином, сито с пуховыми пышками и таз хрустящих стружней стоят на покрывале кровати — вкусно, тихо, покойно — хорошо! Хорошо, да все не то!

Ведь есть где-то недостижимый, влекущий мир, отголосок которого — по радио — нечаянным ветром доносит в эту дальнюю деревенскую избу. Спит весь дом — и родители, и Витька, — а я лежу без сна, закрыв глаза, в кромешной тишине зимней пустынной ночи, как на дремучем океанском дне, и репродуктор над моей головой — щелочка, перископ, через который проникают сюда звуки иного, невидимого мира. По звукам я пробую догадаться, что же там, наверху, за глухой непроницаемой толщей океана, что за мир такой.

Поделиться с друзьями: