На золотом крыльце сидели
Шрифт:
Там музыка без конца и без края, и несчастный Г. С. Желтков из предсмертного письма молитвенным речитативом: «Успокойся, дорогая, успокойся, успокойся. Ты обо мне помнишь? Помнишь?», а утром идти в деревянную школу, а там мои одноклассники — они как рыбы живут под этой толщей и не заглядываются на след мелькнувшего света. «Физика» Перышкина, «Геометрия» Киселева, и я подскажу теорему, и подсказку примет тот, кто стоит у доски, и даже Мишка Дорохов примет, хотя тут же и усмехнется.
И вдруг — как знак, как предвестие новой, другой жизни — вышло постановление: ограничить домашние хозяйства. Я тайно ликовала: не будет больше во дворе этого удручающего визга голодных свиней.
Витьке мотоцикл купили на вырученные за скот деньги.
А отец сказал: будем теперь все, как эта приезжая, Дорохова, — ни кола, ни двора. И чем она только кормится — святым духом, что ли?
Мать сказала: она у соседки молоко покупает. Богатая, наверное.
И я вздрогнула: наверное, богатая... Подошел раз Дорохов на перемене и осторожно сказал:
— Завтра контрольная... — А сам следил за мной. — Давай так: ты быстренько решишь свой вариант, а потом мой. — Пауза. И без интонации: — Я десять рублей дам.
Ждал. И в глазах нечаянно промелькнуло злорадство — не удержал до времени — я заметила, но вникать было некогда, меня оглушило: десять рублей...
Десять рублей, а больше десяти копеек в кармане моего школьного фартука не водилось никогда: на два калача в буфете. А в магазине лежит запылившийся на витрине недоступный шоколад... Но не про шоколад я думала, а вообще: десять рублей! Я просто пыталась прочувствовать эту сумму как свою собственность.
— Откуда они у тебя? — подозрительно спросила я, оттягивая ответ: колебалась. Все-таки десять рублей...
— Есть, — уклончиво ответил Дорохов.
— За что же деньги-то? — Я сглотнула и украдкой скосила глаза в сторону. Никого близко не было. Я опустила ресницы.
Дорохов все увидел.
— Ты же торопиться будешь, — услужливо пояснил он вполголоса. — Работы вдвое.
И опять у него в глазах пробилось непрошеное злорадство. И опять мне некогда было остановиться на этом, я соображала: что ж... ведь учительница получает деньги за то, что знает математику? Что ж тут такого? Я знаю математику, а у Дорохова есть деньги. Простой обмен...
— Я тебе и так решу, — глухо пробормотала я почему-то охрипшим голосом.
Но Дорохов-то уже понял: купил!
Я опустила глаза: мне показалось, что он победительно усмехнулся.
Шла потом домой — в сумерках бледный снег, выпирали на дороге мерзлые кочки грязи: еще не засыпало. Это ноябрь был: контрольная за первую четверть. Я оскальзывала на кочках в холодных резиновых сапогах. Сволочь этот Дорохов: он нарочно, специально. Он всех норовит унизить, его потому и боятся, и лезут к нему в прихлебатели — думают, спасутся от насмешек. А он всех насквозь... Из его глаз дует сквозняком. Он хитрый, хитрющий, он всех умней. Плевать ему на все математики, он и так хитрющий и умный. Плевать ему, он хоть сейчас бросит школу, пойдет и станет хоть министром. Иногда кажется, что он просто придуривается девятиклассником, а на самом деле неизвестно кто. Шпион. Агент. Откуда он взялся вообще, и сколько ему лет? Ведь у него же старое лицо. И учится специально плохо, чтобы всех обдурить, а вот наскучит ему эта игра, он сбросит школьное выражение лица и пойдет прочь, посторонний, инопланетный, чужой. Он хитрый. Он специально, чтобы унизить меня. Да.
Да, но десять рублей...
— Не буду я тебе, Дорохов, решать никакую контрольную, — сказала я назавтра в школе.
А он злорадно рассмеялся, и стало ясно, что и не нужна ему была вовсе никакая
контрольная. И я подумала: какой молодец Витька, надо же, какой молодец!Это Витька сказал мне: «Ты что, озверела?! Не вздумай взять эти деньги!» Нет, он не сказал, он крикнул это шепотом, с угрозой (перегородки и доме тонкие, на дверных проемах — только занавески). Главное — он сразу, без секунды сомнения: «Ты что, озверела?!» Он не колебался. А у него ведь тоже отродясь не бывало денег. Какой, однако, молодец этот простачок-мужичок Витька! — думала я с облегчением.
Хоть и обидно было за себя: ведь молодцом оказался Витька, а не я.
И жалко было десяти рублей...
...Мишка пошевелился рядом на постели, и я испуганно встрепенулась, будто он снова уличил меня.
«Да, в школе я ненавидел тебя. А куда мне было деваться — у тебя были такие губы, такие, что казалось странно, что ты ими еще говоришь и ешь — они предназначались только для поцелуев, они так и просились в поцелуй, и как же мне было не ненавидеть тебя?» — неужели это он говорил мне?
Его усталое, серое лицо в сумраке — как на черно-белом фото: без цвета. Я позвала чуть слышным шепотом:
— Миш!..
— Что? — не сразу отозвался он, не открывая глаз. Не спал...
— А помнишь, как в девятом классе ты у меня чуть не купил контрольную? За десятку.
— Помню, — без выражения ответил он.
— Тогда это были большие деньги... Я хотела спросить, откуда они у тебя были?
— Не было, — опять без интонации ответил он. Казалось, у него сильно болит голова, и, чтобы не сотрясать се, он отвечает экономно и без интонаций.
— Не было? — удивилась я. — А если бы я согласилась?
— Мать бы дала.
— А. ...А моя бы ни за что не дала на такое дело.
Я сказала это с застенчивым смешком, как бы ожидая, что меня пожалеют за такую непонимающую мать, но Мишка промолчал, и слова мои повисли в пустоте нелепо, как оборванная взрывом лестница многоэтажного дома. И опять мороз стыда прошел по коже, как будто тот, давний Мишка, прохватил меня сквозняком своего взгляда.
О, я всегда помнила тот страшный взгляд. Какое избавление наступило, когда он бросил школу в девятом классе и уехал! Я тогда вычеркнула его немедленно: забыть, тут же забыть! — страна большая, годы идут, даст бог, больше и не встретимся.
И только его одного и помнила.
Он позвонил у двери одиннадцать лет спустя.
Эта минута некой магниевой вспышкой осветила все, что ее окружало, и в памяти, как на снимке, надолго запечатлелись все подробности.
Я тогда как раз лежала с книгой, в полной хандре, и тосковала. Мне мерещилась улочка после дождя, деревенская ночная улица — огни из окон растекаются в лужах на дороге, за домами темнота. И я как будто бы иду и чую неуловимый влажный ветер, слышу знобящую, черную, вверх уходящую тьму и даль там, на краю, где кончаются дома и начинается чужой мир. И я, лежа на диване, в самом деле почуяла тогда тот воздух — еле помнимый воздух родины, как молоко матери. (А может быть, это как-то было связано с тем, что Мишка в этот самый момент был на пути ко мне — кто знает?)
Наступила пора мне полюбить свою деревню, вспоминать ее с завистью и разочароваться в больших городах: ходишь по улицам пугливо, как в звериных джунглях — машины ревут, светофор мигает, оглядываешься во все стороны на каждом перекрестке, как будто мир еще не устоялся, грозят землетрясения, и динозавр нападет из-за угла вот этого серого дома.
И под ногами жирная копоть, и она же носится в воздухе, набиваясь в легкие, и все это можно вытерпеть, не сходя с ума, только временно, — но постоянно жить в этой среде нельзя!