Набат
Шрифт:
— Вот он... этот самый... Агутин, маляр... С Кузьмой Нилычем парился... — слышались голоса с разных сторон.
Даже давно знакомые люди и те с каким-то особенным любопытством смотрели на маляра и расступались, давая ему дорогу ближе к крыльцу. В это время гроб устанавливали на катафалк.
— Прощай, Кузьма Нилыч, — в низком поясном поклоне склонился Агутин, и его увидела старуха Дятлова.
— Убивец!.. — закричала она, подняв трясущиеся кулаки. — Убивец!..
Маляра оттеснили в сторону, и он затерялся в толпе. Свой последний долг выполнил и мог идти домой.
Анисью Ксенофонтовну кое-как успокоили, и запряженная цугом шестерня лошадей
Со святыми упокой...
Переднюю лошадь вели под уздцы двое рослых мужиков в белых балахонах и высоких белых цилиндрах. Катафалк густо оброс зеленью венков с яркими жестяными листьями и причудливыми неземными цветами.
Длинной вереницей тянулась процессия. За катафалком — городское духовенство в скорбного цвета ризах, родственники, именитые горожане, а уж за ними — все желающие, вплоть до бесчисленных нищих, и в конце гуськом — городские извозчики.
В этот день к почтовому поезду ни один из них не выехал, и на станции среди прибывших пассажиров был переполох.
В дятловском доме Софрониха оставалась за главную. Как только скрылись за поворотом улицы провожающие Кузьму Нилыча, она, вместе с прислуживающими бабами, торопливо перевернула на бок стол, служивший последним ложем хозяину, и (чтобы в доме не было больше покойника) ножки стола с полчаса поторчали в воздухе; снимали с зеркал простыни, тщательно, горячей водой мыли пол, проветривали комнаты. И через час в зале, на обеденном раздвижном столе уже красовались приборы, одно за другим чередовались блюда с закусками, стояли окаймленные белизной салфеток бутылки, заплесневелые от долголетней подвальной сырости. В гостиной, в столовой и в кухне — столы, звон посуды, спешка приготовлений к поминкам.
Ольга, не пошедшая хоронить деда, приставала к Софронихе:
— А после сорока дён куда душа его денется?
— А после... После она... Погоди, недосуг мне...
Устав от длившейся целый день скорби, возвращались с кладбища приглашенные на поминки друзья и знакомые Дятловых. Попарно и группами входили в дом. Тихо, с глубокими и печальными вздохами ожидали, когда соборный протопоп отец Никодим отслужит еще одну, последнюю в этот день, панихиду по новопреставленному, чтобы потом шумно прогреметь стульями, смахнуть с лиц уже надоевшую за день печаль.
Кончилась панихида, и Фома, отсморкавшись, проведя платком по глазам, предложил:
— Прошу не отказать, господа, чем бог послал помянуть... Прошу, господа...
— Кутью сперва надо, кутью, куда тебя потянуло?! — ткнув локтем в бок, зашипела аптекарю жена на ухо. — Кутью надо.
Звенели приборы, официанты суетливо перебегали от одного стула к другому, комнаты наполнял возраставший с каждой минутой гул.
— Что ж теперь горевать?.. Как говорится, каждому свое. Кузьма Нилыч пожил в свое удовольствие, а теперь Фома Кузьмич в почете будет ходить. Испокон веков так заведено, чтобы из потомства в потомство переходило.
— Жизнь — одно слово старания...
— Про кота я тогда недоговорил... — наклонился к соседу по столу купец Филимонов. — Кум это и говорит... Сам, говорит, целый час наблюдал, а потом супружницу кликнул... Возьмет это мышонка кот, сглотнет — и хвоста не видать... — Сглотнет — выплюнет, целый час так играл, а мышонок все жив... Дела-а!.. Не потеха ли?..
— Потешный кот, зря не скажешь, — согласился сосед.
— Намедни на кстинах у Петра Сидорыча... Дела-а!.. — крутил головой Филимонов. — Тараканов он наловил, в ящик запрятал...
—
Анна Петровна, ты чего прискучала?.. Рябиновочки или вот вишневки давай... Дорофей Степаныч, мадерцы отведай, — угощал Фома. — Нельзя не помянуть, насмерть обидите. Папаша-то, царство небесное...В кухне дворники и стряпухи крупными кусками резали студень и рыбу, решетами выносили во двор, где за свежевыструганными столами сидели нищие. Дятловский приказчик Семен — на помин хозяйской души — наделял каждого из них пятачком. Пришли старухи из богадельни, усердно крестились, шепелявили:
— Помяни, господи, новопреставленного...
— Кузьмой зовут, — подсказывал Семен. — Кузьмой.
— Знаем, батюшка. Кузьма, да... Помяни его, господи...
Дворники делились между собою догадками:
— При Фоме-то Кузьмиче много строже жизнь будет. Покойник помягче был.
— Кто его знает, как поведет... Мать-то, конечно, он приберет к рукам.
— Поминать людей нагнал, а потом скажет: мы все пожрали. Такой...
Как ни длинен майский день, но вечереет и он. В доме зажгли лампы. Сквозь опущенные шторы яркие отсветы легли за окна. Фома тяжело вращал осовелыми глазами. Думал о том, что, может быть, вовсе и не было никаких похорон, а собрались гости праздновать вступление в самостоятельную жизнь его, Фомы Дятлова; лица всех веселы, возбуждены и красны не от вина и духоты, а потому, что с завтрашнего дня он, Фома, повернет все по-своему, завяжет новые узлы торговых знакомств, и, должно быть, каждому лестно быть в кругу близких к нему людей.
— Ты станешь меня уважать?.. Почитать меня станешь? — приставал он к мяснику Лутохину. — Хозяин я теперь всему делу иль нет?
— Действительно, — икал и кивал головой Лутохин. — Действительно.
— По духовной во всем я хозяин, понял?.. Я дело поверну, погоди... Ты меня, Лутош... Я тебя Лутошей теперь буду звать... Иль — Лутоней... Как тебе только желательно... Ты меня уважаешь иль нет? Считаешься со мной?.. Погоди, молчи, когда со мной разговариваешь... Я еще, может, маляру этому четвертной подарю за то, что он папашу переборол. Скажу: на помин души родителя моего принимай... Столько лет ждал...
Поминавшие Кузьму Нилыча вставали, прогуливались по двору и снова возвращались к столам. Уже никого не угощал Фома, сидевший в обнимку с Лутохиным, и предлагал:
— Спеть бы сейчас, Лутош, хором... Вон сколько тут нас... Люблю, когда хором поют... А Степанида бы — на гитаре... Дрень, дрень!.. Мастерица она у меня на гитаре играть. Так, знаешь: дрень, дрень... — И показывал, растопырив пальцы, какая Степанида мастерица играть на гитаре. — Я тебе, Иван Тарасыч, спою, а ты примечай, к чему это. Ладно?..
Фома глубоко вздохнул, покачал головой и, прикрыв глаза, негромко запел дребезжащим тенорком:
Ах, кари глазки, куда вы скрылись, Что мне вас больше не видать...Аптекарь, сморщив вспотевшую переносицу, настойчиво тыкал вилкой в осетровую голову, стараясь выковырнуть из нее глаз.
— Хором бы, Лутош, а?.. — встрепенулся Фома. — Или — нет... Я скажу сейчас... Всем скажу... — Отодвинул стул, опрокинул его, оперся руками на край стола и, набычив голову, заявил: — Не допущу... Меня родитель наследником всех капиталов сделал, а потому должен я честь воздать... Зазорно моему папаше лежать под простым деревянным крестом. Памятник я ему водружу, на удивление всем... Завтрашним днем — в Москву, — решительно махнул он рукой.