Набат
Шрифт:
— И я с тобой, — сказала жена.
Фома удивленно посмотрел на нее, словно не узнавая. А Филимонов насмешливо подмигнул ей и заметил:
— Потешная ты, Степанида Арефьевна. Нешто в Тулу со своим самоваром едут?..
Глава третья
ЖИЛИ-БЫЛИ
Особых примечательностей в городе не было. Улицы как улицы: где в гору, где — под гору; дома как дома: одни прятались за палисадниками, заросшими акацией и сиренью, другие открыто глядели трех- или четырехоконным фасадом. В летние солнцепеки пылились и млели от жары лопухи, репейники и крапива, неудержимо
Скрипел под ногами промерзший снег, жег январь морозами и на последнем своем закате запалил снега. Белое пламя февральской метели бушевало на улицах, перекидываясь от дома к дому. Летели, катясь под гору, дни на ребячьих санках да на лихих тройках в разгульную масленицу, а там, глядишь, по склонам дорог побежали быстрые мартовские ручьи. Ломался лед на реке, и горожане с высокого берега любовались затопленным низовьем. Обтаявшей сосулькой висел в стылом вечернем небе месяц, трепетно перемигивались звезды, зная что-то свое, про себя, и звала, манила куда-то людей весна, заставляя сердце колотиться сильнее и чаще.
Тихими весенними вечерами скучают барышни с городскими кавалерами, втайне завидуют пригородным, скрывая эту зависть под напускным пренебрежением, а все же вздохнув, вздохнув... Городские кавалеры заставляют жеманничать их, вести скучные умные разговоры, не то что в Хомутовке, в Громке, откуда доносятся переборы гармошек и громкие голоса:
Давай, милка, пострадаем, Какова любовь — узнаем...Проще там, веселее. Если и ущипнет какой парень, то можно взвизгнуть да засмеяться, а тут...
— Ах, оставьте, Егор Иваныч, к чему такие слова?.. Не понимаю я ни про какую любовь, — смущенно говорит Ксюша Агутина, осторожно, двумя пальчиками снимая с губ кожуру от кедровых орешков, которыми угостил ее племянник аптекаря Лисогонова. — Говорите, Егор Иваныч, невесть что...
— Георгий Иванович, — поправляет он.
— Ну, пускай Егорий Иваныч, — еще больше смущается она.
А Егор, Егорий, Георгий Иваныч колет жестким усом Ксюшино ухо и нашептывает ей со вздохами, с замиранием:
— Для человека, не чувствующего волнительных переживаний сердца, для тутошнего хамлета какого-нибудь такие ваши слова, конечно, не могут служить препятствием, потому как он, по безразличным своим понятиям, безо всякого обхождения, одной грубостью норовит, но меня, Ксюшенька, в самое сердце, можно сказать... Неужель вы не верите?..
Может, Ксюша и поверила бы, да не понять ей, что такое плетет он. Вроде бы и приятно с таким посидеть — образованный и одет по-модному: с тросточкой, в кургузом люстриновом пиджачке, в котелке и при галстуке. Из Калуги приехал, а там у какого-то художника подручным был, помогал храм расписывать. Это, конечно, не то что ее, Ксюшин, отец, маляр. Только вот изъясняется он непонятно, и это Ксюшу смущает.
— Спать надо идти, а то заругают дома, — говорит она и хочет подняться.
Но Егор, Егорий, Георгий Иваныч удерживает ее, умоляюще просит:
— Минутку, секундочку... Слово одно, сокровенный вздох сердца... Про меня все в Калуге говорили: талант, а промежду прочим — русский... Дядюшка над аптекой чердак мне презентовал. Крышу, говорит, разберем, стеклянный фонарь сделаем — вот тебе, дескать, и ателье мон плезир, что означает — мое удовольствие...
Ксюшу даже в жар
бросает от таких слов. Кто его знает, может, что зазорное говорит, чего девицам не положено слушать, и она поднялась.— Ксюшенька, ангелочек, — схватил ее за руки Егорий, Георгий Иваныч. — Натурально — картину буду писать... Луна так и... и вы на бережку... Купаетесь там, или просто водичкой играетесь. Доверьтесь вообразительной фантазии...
— А чего же вы руками-то?.. Куда не след...
— Может, вы, Ксюшенька, звезда моя восходящая...
— Руки примите, руки, Егор... Егорий Иваныч, — поспешно поправляется Ксюша. — Знайте, с кем баловаться, только не со мной.
— А почему не с вами? — вкрадчиво спрашивает он.
— Потому, что я этого не обожаю.
Он провожает ее до дома, уговаривая согласиться позировать, чтобы можно было ему уловить колорит и сделать на первых порах хотя бы два-три этюда.
— Чего? — с настороженной строгостью спрашивает Ксюша, на всякий случай стараясь освободить свою руку, и, когда он объясняет ей значение непонятных слов, несколько успокаивается. — Вы бы сперва мне какую-нибудь картинку свою подарили, чтобы посмотреть, — с застенчивым смешком говорит она. — Это мы, Полкан, мы... — останавливает выскочившую собаку, собравшуюся побрехать от скуки.
Полкан виляет хвостом, косо поглядывая на чужого, а Егор, Егорий, Георгий Иваныч, полный надежд, на прощание целует руку у Ксюши.
— Нешто можно так!.. — вспыхивает она, и сердце колотится у нее изо всех сил.
— Как кавалер, — отвечает он и приподнимает над головой котелок.
В домах давно погашены огни, уснули и собаки. Только издали доносится чья-то пьяная песня, дичая во тьме. Скоро пропоют первые петухи.
Зорями рождаются дни, зорями умирают. Покосными медвяными травами исходит июнь, и холодные самоцветы росы играют солнцем. Дурманные июньские запахи душат Ксюшу в предутренних снах. И чудится ей: Егор... ну, этот... Егорий Иваныч рисует на холсте реку, берег, и на берегу, у кустиков ивняка, белеет Ксюшина рубашка, а сама Ксюша, по-русалочьи распустив косы, стоит, плещет порозовевшей на заре водой, и вода стекает, искрится росой на плечах, на груди... За окном в палисаднике цветут травы и в раскрытые створки за занавеску проникает к изголовью Ксюши июнь, и жарко, и душно, и сны такие оттого все, что пора Ксюше замуж.
Как-то в сумерках каталась с подружками на лодке, а Егорий Иваныч по берегу шел — с тросточкой, в котелочке. Издали крикнул:
— Перед добрым вечером, Ксюшенька!
Ксюша зарделась, а подружки тихонько хихикнули.
— Он из Калуги приехал, картины рисует всякие. И божественные, и про людей, — преодолев смущение, похвасталась Ксюша. — Меня все срисовать просится.
Подружки и верили и не верили, удивлялись:
— Их ты какой!..
Егорий Иваныч по берегу гулял, Ксюша на лодке каталась, а дома у нее родители со стариками Труновыми второй штоф распивали, заканчивая Ксюшину девичью жизнь.
— Так оно дело верней будет, а то этот аптекарский вертихвост девке голову скрутит да еще до греха доведет. Пропили теперь и — шабаш, — удовлетворенно сказал Михаил Матвеич.
...В кулачках на лугу за кузницами, в гуляниях по набережной, заплеванной подсолнечной шелухой, и в долгих часах сытного сна проходила праздничная жизнь горожан. Тогда можно было послушать пьяные песни, ругань и визги баб, над которыми мужья учиняли очередную расправу, а когда наступал снова будничный день, было скучно. Долго зевалось, тупо ныло все тело, тяжелела с похмелья голова.