Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Господин Поль де Жери, господин Андре Маранн, — произнес он не без некоторой торжественности.

Он вспомнил былые приемы, которые устраивала его жена. Вазы на камине, две большие лампы, шкафчик с безделушками, кресла, поставленные кружком, казалось, разделяли его иллюзию: они словно помолодели и заблистали при таком необычном наплыве гостей.

— Итак, ваша пьеса окончена?

— Окончена, господин Жуайез, мне бы хотелось прочитать ее вам в один из ближайших вечеров.

— Непременно, господин Андре, непременно! — хором ответили девушки.

Сосед работал над пьесой, и его добрые друзья не сомневались в его успехе. А вот фотография не сулила больших доходов. Клиенты появлялись крайне редко, прохожих фотография совсем не привлекала. Для практики и чтобы новенький аппарат не стоял слишком долго без дела, Андре Маранн каждое воскресенье снимал своих друзей, которые с безграничным терпением отдавали себя в его распоряжение. Благополучие новой пригородной фотографии было вопросом самолюбия для всех, пробуждавшим даже в девушках трогательное чувство братства, которое сближает бедняков,

заставляет их жаться друг к другу, как жмутся воробьи на кровле. Впрочем, Андре, высокий лоб которого скрывал неисчерпаемый запас иллюзий, без всякой горечи объяснял равнодушие публики: то время года неблагоприятное, то все жалуются на застой в делах — и всякий раз заканчивал одним и тем же утешительным припевом:

— Вот когда я поставлю мой «Мятеж»!..

Так называлась его пьеса.

— Все-таки удивительно, — заметила самая младшая из девиц Жуайез, двенадцатилетняя девчурка, причесанная, как китаяночка, — все-таки удивительно, что дела идут так плохо при таком чудесном балконе!..

__ И квартал очень бойкий, — убежденно добавила Элиза…

Бабуся с улыбкой заметила, что Итальянский бульвар — еще более бойкое место.

— Ах, если бы она помещалась на Итальянском бульваре!.. — бормочет в глубоком раздумье г-н Жуайез.

И вот он уже во власти своих грез, которые вскоре завершаются резким взмахом руки и жалобно произнесенными словами: «Закрыто по случаю банкротства». В мгновение ока неукротимый фантазер водворяет своего друга в роскошное помещение на бульваре, где он зарабатывает кучу денег, но при этом его расходы возрастают настолько непропорционально доходам, что через несколько месяцев страшный крах поглощает и фотографию и ее владельца. Все громко смеются, когда он это рассказывает, и приходят к заключению, что улица св. Фердинанда хотя и менее фешенебельна, чем Итальянский бульвар, зато гораздо более надежна. К тому же она расположена почти рядом с Булонским лесом, и если только высший свет начнет по ней ездить… Этот высший свет, к которому так стремилась ее мать, не давал покоя и мадемуазель Анриетте; ее удивило, что самая мысль о том, чтобы принимать сливки общества в тесной квартирке величиною с ладонь, на шестом этаже, заставила соседа рассмеяться. А ведь на прошлой неделе к нему кто-то приезжал в карете с кучером в ливрее. Вот и недавно у него была элегантная посетительница!

— Настоящая светская дама, — прервала ее Бабуся. — Мы стояли у окна и поджидали отца. Мы видели, как она вышла из экипажа и рассматривала витрину. Мы решили, что она направляется к вам.

— Да, ко мне, — сказал Андре, немного смутясь.

— Мы сначала подумали, что ее устрашит шестой этаж и она повернет обратно. Тогда мы все вчетвером стали пристально на нее смотреть, притягивать, как магнитом, незаметно для нее, четырьмя парами широко раскрытых глаз. Мы тянули ее потихоньку за перья ее шляпы, за кружева, украшавшие ее шубку: «Сударыня, войдите же, войдите!..» И в конце концов она вошла. Ведь в глазах столько магнетической силы, если по-настоящему чего-нибудь хочешь…

Это милое создание действительно излучало магнетическую силу, и не только ее глаза неопределенного цвета, то затуманенные, то смеющиеся, как небо ее родного Парижа, — она таилась в звуках ее голоса, в складках ее платья, даже в длинном локоне, затенявшем ее тонкую и прямую, как у статуэтки, шейку. Этот локон притягивал взор каждого своим более светлым завитком, особенно когда Бабуся мило накручивала его на свой тонкий пальчик.

Чаепитие уже подходило к концу. Мужчины еще продолжали беседу и допивали чай — папаша Жуайез во всем был очень медлителен, так как поминутно уносился в мир своих фантазий, — а девушки принялись за работу: стол покрылся плетеными корзинками, вышиванием, красивой шерстью, которая своими яркими оттенками оживляла поблекшие цветы старой ковровой скатерти. Снова, как и в первый вечер, девушки, к большому удовольствию Поля де Жери, уселись в кружок под яркой лампой с огромным абажуром. Впервые проводил он так вечер в Париже. Этот вечер напомнил ему другие вечера, канувшие в далекое прошлое, когда раздавался такой же мелодичный смех, с таким же легким звяканьем клались на стол ножницы, игла делала такие же стежки по полотну, с тем же шелестом переворачивались страницы. Он вспомнил лица близких ему, навсегда ушедших людей, которые, так же склонившись, сидели под семейной лампой, увы, столь внезапно погасшей…

Приобщившись к этому милому тесному кружку, он с тех пор уже не покидал его. Он брал уроки в присутствии молодых девушек и разрешал себе вступать с ними в разговор, когда старик закрывал свой гроссбух. Здесь он отдыхал от светского вихря, в который вовлекал его роскошный образ жизни Набоба. Атмосфера простоты и порядочности благотворно действовала на него; здесь он пытался излечиться от ран, которые беспощадно наносила его сердцу рука, скорее равнодушная, чем жестокая.

«Одни женщины меня ненавидели, [29] другие любили. Та же, которая причинила мне больше всего страданий, не чувствовала ко мне ни ненависти, ни любви». Такую женщину, о которой говорит Гейне, встретил Поль. Фелиция была полна радушия и сердечности к нему; никого она не встречала так приветливо. Она дарила его особой улыбкой, в которой удовольствие, испытываемое художником при виде излюбленного типа красоты, сочеталось с удовлетворением пресыщенного ума, радовавшегося всякой новизне, какой бы скромной она ни была. Ей нравились в нем сдержанность, нехарактерная для южанина, прямота его суждений, чуждых шаблону артистической и светской среды, которым легкий местный акцент придавал особую живость. До чего все это было непохоже на вульгарные

жесты ее товарищей, которые выражали одобрение, оттопыривая, как мальчишки, большой палец, на их шумные восторги, когда она ставила на место какого-нибудь зарвавшегося наглеца, на сюсюканье молодых фатов, расточавших ей комплименты: «Пьелестно», «Очень миио»- и посасывавших при этом набалдашник своей трости. Поль де Жери вел себя совершенно иначе. Она прозвала его Минервой за наружное спокойствие и точеный профиль. Увидев его еще издали, она кричала:

29

Вольное переложение стихотворения Гейне:

Они меня истерзали

И сделали смерти бледней.

Одни — своею любовью.

Другие — враждою своей.

Но та, от которой всех больше

Душа и поныне больна,-

Мне зла никогда не желала,

И меня не любила она.

(Перевод Аполлона Григорьева.)

— А, вот и Минерва! Здравствуйте, прекрасная Минерва! Положите ваш шлем и давайте поболтаем.

Но этот непринужденный тон, тон сестры, которая обращается к брату, убеждал молодого человека в безнадежности его любви. Он прекрасно сознавал, что дружеское расположение женщины, лишенное нежности, ничего ему не сулит и что с каждым днем он теряет прелесть новизны в глазах этой девушки, которая была разочарована с самого рождения, которая, казалось, отжила свой век и все, что видела и слышала, воспринимала лишь как повторение пройденного. Фелиция скучала. Одно только искусство способно было ее развлечь, вырвать из окружающей обстановки, перенести в ослепительное волшебное царство, откуда она возвращалась разбитой, удивляясь своему пробуждению, похожему на падение с большой высоты. Она сравнивала себя с медузой, которая переливается всеми цветами радуги в прохладе катящихся волн и умирает на берегу, распадаясь на множество студенистых хлопьев. Во время творческого затишья, когда бездеятельная мысль задерживает в отяжелевшей руке стеку, Фелиция, лишенная единственного морального стимула, ожесточалась, делалась неприступной, безбожно всех дразнила, становясь жертвой низменных чувств, торжествующих над утомленными от жизни глубокими умами. После того как ей удавалось довести до слез всех, кого она любила, воскресить в себе самые горестные воспоминания, расшевелить свои самые тяжелые мысли, исчерпать до дна свою мертвящую скуку, она давала выход тому, что еще оставалось от ее тоски, — такие чудачества были ей свойственны даже в самые горькие минуты — в реве истомленного дикого зверя, в бурном зевке (она его называла «воем шакала в пустыне»), заставлявшем бледнеть милую Кренмиц, застигнутую врасплох в ее безмятежном покое.

Бедная Фелиция! Ее жизнь, когда искусство не радовало ее своими миражами, действительно походила на страшную пустыню, пустыню мрачную и бесцветную, где все теряется, все сглаживается в бесконечном однообразии: и наивная любовь двадцатилетнего юноши и каприз пылкого герцога, — где все покрывают слоем сухого песка жгучие вихри рока. Поль чувствовал всю безотрадность своего положения, хотел спастись от него, но что-то его удерживало, словно сковывало тяжелой цепью. Несмотря на распространявшуюся о ней клевету, несмотря на странности этого своеобразного создания, ему доставляло наслаждение быть подле нее, хотя он рисковал, что это длительное любовное созерцание приведет его к отчаянию, подобному отчаянию верующего, который уже исчерпал свою веру и поклоняется лишь изображению божества.

Покой и уют были там, в отдаленном квартале, где, невзирая на сильный ветер, лампа горела ровным ясным пламенем, в семейном кружке, возглавляемом Бабусей. О, эта девушка никогда не скучала, от нее никто не слышал «воя шакала в пустыне»! Жизнь ее была заполнена до краев: она должна была ободрять и поддерживать отца, учить детей, все заботы о семье, лишенной матери, лежали на ней, все они будили ее рано поутру, и с мыслями о них она засыпала, порой они тревожили ее даже во сне. Такая безграничная самоотверженность, проявляющаяся без всякого видимого усилия, весьма удобна для жалкого человеческого эгоизма; она не требует благодарности, ее почти не замечают — так мало она дает себя чувствовать. Алина не принадлежала к тем стойким девушкам, которые, чтобы прокормить семью, бегают с утра до вечера по урокам, забывая о домашних трудностях. Нет, она по-иному понимала свой долг: как пчела-домоседка, она ограничивала свои заботы ульем, не жужжала, летая в чистом поле, не кружилась среди цветов. У нее было множество обязанностей: она шила, штопала, делала шляпы, строго учитывала расходы, ибо г-н Жуайез, неспособный к расчетливости, предоставлял ей полную свободу распоряжаться деньгами, наконец, она занималась с сестрами музыкой и другими предметами.

Как часто бывает в семьях, вначале располагавших известным достатком, старшая дочь, Алина, воспитывалась в одном из лучших пансионов Парижа. Элиза пробыла там вместе с ней два года, а другие две сестры, появившиеся на свет значительно позже, посещали школу в их квартале и должны были дома пополнять свои знания. А это было делом нелегким: самая младшая при всяком удобном случае заливалась звонким смехом юного здорового создания, щебетала, как птичка, опьяненная зеленеющими на полях всходами, и улетала в необозримые просторы, далеко-далеко от школьных тетрадей и книг, меж тем как мадемуазель Анриетта, одолеваемая мечтами о высоком положении и «шикарной жизни», тоже не очень охотно углублялась в занятия. Эта юная пятнадцатилетняя особа, унаследовавшая от отца частицу его богатого воображения, уже заранее устраивала свою жизнь и категорически заявляла, что выйдет замуж за аристократа и что у нее будет трое детей: «мальчик — для продолжения рода — и две девочки… Я их буду одевать одинаково…»

Поделиться с друзьями: