Набоб
Шрифт:
Она вздохнула, бросив взгляд в сторону большого алькова с ламбрекеном и спущенными занавесками, откуда по временам вырывалось тяжелое неровное дыхание, похожее на стон спящего ребенка, которого прибили и который сильно плакал…
Тяжелые шаги послышались на лестнице, и вслед за тем хрипловатый голос произнес совсем тихо:
— Не бойтесь, это я…
В комнату вошел Жансуле. Все уже улеглись в замке, и он, зная привычки матери, зная, что ее лампа гаснет в доме последней, пришел повидаться со своей дорогой старушкой, поговорить с ней и сказать те нежные слова, которыми они не могли обменяться при посторонних.
— Не уходите, милый Поль, вы нас нисколько не стесняете.
Превратившись в ребенка, снова увидевшего мать, он, такой большой и грузный, опустился перед ней на колени и стал осыпать ее ласками и говорить ласковые слова. Она тоже была счастлива тем, что он здесь, подле нее, однако чувствовала себя несколько смущенной, видя в нем необыкновенное, всесильное существо; она взирала на него, в простоте душевной, как на олимпийского бога, появляющегося среди грома и молнии и обладающего всемогуществом. Она говорила с ним, расспрашивала, доволен ли он своими
— Они учатся в пансионе, мама… Как только наступят каникулы, я пришлю их к вам с Бомпеном, — вы, конечно, помните Бомпена, Жан-Батиста? — и они останутся у вас на два месяца. Они будут сидеть с вами, слушать ваши чудные сказки и будут засыпать, положив голову на ваш фартук, вот так…
Он положил свою курчавую голову, тяжелую, как слиток металла, на колени старухи, и ему припомнились, чудесные вечера, когда он, маленький мальчик, засыпал в таком положении, если ему это разрешали, если голова «Старшего» еще оставляла ему местечко. Впервые после своего возвращения во Францию он вкушал несколько минут блаженного покоя, столь непохожих на его шумную, суетливую жизнь, — прижавшись к старому материнскому сердцу, которое стучало так же ровно, как маятник столетних часов, стоявших в углу комнаты. Казалось, глубокая тишина деревенской ночи парила над беспредельным пространством… Вдруг такой же тяжелый стон уснувшего в слезах ребенка донесся из глубины комнаты. Жансуле поднял голову, посмотрел на мать и тихо спросил:
— Это он?
— Да, — ответила она. — Я его сюда кладу. Я могу ему понадобиться ночью.
— Мне бы очень хотелось взглянуть на него, поцеловать….
— Идем.
Старуха поднялась; выражение лица у нее было суровое; она взяла лампу, подошла к алькову, отдернула занавеску и подала знак сыну бесшумно приблизиться.
Он спал… И, бесспорно, во сне что-то ожило в нем, то, что исчезало, когда он бодрствовал, ибо вместо оцепенения, в котором он пребывал целыми днями, сильная дрожь сотрясала его тело и на помертвевшем, лишенном всякого выражения лице появилась страдальческая, полная горечи складка; оно болезненно исказилось. Жансуле, взволнованный, смотрел на это похудевшее лицо, поблекшее и землистое, на котором борода, забрав все жизненные соки, росла с необычайной силой, потом склонился, коснулся губами влажного от пота лба и, чувствуя, что брат весь затрепетал, сказал тихо, серьезно, с уважением, как говорят главе семьи:
— Здравствуй, Старший.
Возможно, что плененная душа услышала его из глубины мрачного чистилища. Губы несчастного зашевелились, и протяжный стон раздался в ответ — крик отчаяния, жалоба, летевшая издалека. Бессильные слезы навернулись на глаза Франсуазы и младшего сына, и у обоих вырвался один и тот же возглас, в котором звучало общее горе: «Picairel» Это местное слово выражало всю глубину их сострадания и любви.
На следующий день с самого утра началась суматоха: прибыли актрисы и актеры; обрушилась лавина шляпок, шиньонов, высоких сапог, коротких юбок, заученных восклицаний, вуалеток, прикрывающих свеженарумяненные лица. В большинстве это были женщины, так как Кардальяк считал, что для бея сам спектакль представляет мало интереса, главное в том, чтобы звуки, хотя бы и фальшивя, излетали из хорошеньких уст, чтобы можно было полюбоваться красивыми руками и стройными ножками полуобнаженных опереточных див. Все знаменитости пластического искусства, подвизавшиеся в его театре, приехали сюда во главе с Ами Фера, веселой особой, которая уже не раз запускала свою лапку в кошельки коронованных особ. Сверх того, прибыли двое-трое прославленных на подмостках кривляк с мертвенно-бледными лицами, выделявшимися на зелени посаженных в строгом порядке деревьев такими же меловыми, призрачными пятнами, как и находившиеся там гипсовые статуи. Вся эта компания, приведенная в веселое настроение путешествием, непривычным для нее чистым воздухом и широким гостеприимством хозяина, а также надеждой что-нибудь извлечь из пребывания в замке всех этих беев, набобов и прочих богачей, хотела только развлекаться, хохотать и петь, причем забавлялась она с простонародной бойкостью сенских лодочников, сошедших со своих суденышек на твердую землю. Но Кардальяк был другого мнения. Как только они вышли из экипажей, умылись и позавтракали, им роздали роли, и репетиции начались. Нельзя было терять время. Работали они в маленькой гостиной, примыкавшей к летней галерее, где уже начали сооружать сцену. Грохот молотков, мелодии куплетов на обозрения, дребезжащие голоса, сопровождаемые визгливой скрипкой капельмейстера, сливаясь с пронзительным криком павлинов на насесте, растворялись в мистрале, который на своих могучих крыльях равнодушно уносил все эти звуки без разбора, вместе с яростным стрекотанием своих землячек — цикад.
Сидя на крыльце, как на авансцене театра, Кардальяк, следивший за репетициями, отдавал распоряжения толпе рабочих и садовников, приказывал срубить деревья, заслонявшие панораму, набрасывал эскиза триумфальной арки, отправлял депеши, посылал нарочных к мэрам и су префектам: в Арль, требуя оттуда депутацию местных девушек в национальных костюмах, в Барбантану — родину лучших фарандолистов, в Фараман, славившийся дикими быками и резвыми скакунами. А так как подпись Жансуле блистала на всех этих посланиях, так как в них упоминалось о тунисском бее, то отовсюду приходили ответы с выражением полнейшей готовности услужить. Телеграф работал без роздыха, нарочные загоняли насмерть лошадей, а маленький Сарданапал [34] из театра Порт-Сен-Мартен по имени Кардальяк все твердил: «Материал, бесспорно, неплох». Он был счастлив тем, что может пригоршнями швырять золото, как бросают зерна в борозду, поставить спектакль на сцене окружностью в пятьдесят миль, показать весь Прованс, уроженцем которого был этот завзятый парижанин, знавший, какие красоты таит в
себе местный край.34
Сарданапал — легендарный последний царь Ассирийского царства, славившийся своей любовью к роскоши и изнеженностью.
Отстраненная от своих обязанностей, старушка мать больше не показывалась — она занималась только фермой и своим немощным сыном. Ее пугали эти толпы гостей, их нахальные слуги, которых трудно было отличить от господ, женщины с наглым и кокетливым видом, гладко выбритые старики, похожие на забывших свой сан священников, все эти сумасброды, гонявшиеся друг за другом ночью по коридорам, бросавшие друг в друга подушки, оторванные от портьер кисти и мокрые губки, превращенные в метательные снаряды. Вечерами она уже не видела сына — ему приходилось оставаться с гостями, число которых все возрастало по мере приближения празднеств. Она не могла даже себе в утешение побеседовать с «господином Полем» о своих внучатах, так как Жансуле, которого несколько стесняла серьезность его молодого друга, а кроме того, по доброте душевной отправил де Жери на несколько дней к братьям. Заботливая хозяйка, у которой поминутно требовали ключи, чтобы достать белье, приготовить комнату или пополнить запас столового серебра, беспокоилась о стопках чудесных узорчатых салфеток, о сохранности буфетов и кладовых, припоминая, в каком положении остался после визита покойного бея замок, словно опустошенный циклоном, и говорила на местном наречии, лихорадочно смачивая льняную нитку своей пряжи:
— Хоть бы огонь небесный испепелил всех беев, всех до единого!
Наконец наступил знаменательный день, о котором еще сейчас вспоминают в тех краях. К завтраку прибыли префекты и депутаты в парадной форме, со шпагами на боку, мэры, опоясанные шарфами, и свежевыбритые приходские священники. За столом на почетном месте сидела на этот раз старушка мать в чепце с новыми оборками, префекты и депутаты сидели рядом с парижскими знаменитостями. Около трех часов пополудни, после этого более роскошного, чем обычно, завтрака, Жансуле в черном фраке и белом галстуке вышел, окруженный гостями, на крыльцо. Его глазам предстала необычайная по красочности картина: среди знамен триумфальных арок и флагов колыхалось море голов; толпы людей в ярких костюмах разместились по склонам холмов и в аллеях; на лужайке, точно прелестный цветник, красовались самые хорошенькие девушки Арля — их маленькие смуглые головки грациозно выглядывали из — под кружевных косынок; ниже разместились готовые пуститься в пляс, взяв друг друга за руки, барбантанские фарандолисты, с развевающимися лентами, в шляпах, сдвинутых на ухо, с красными поясами вокруг бедер, — тамбурины они поставили сзади; под ними на спускающейся уступами насыпи расположились, построившись рядами, члены хоровых кружков, все в черном, но в ярких шапочках, — впереди знаменосец, с решительным видом, с плотно сжатыми губами, высоко держал резное древко; еще ниже, на обширной площадке, превращенной в цирковую арену, — стреноженные черные быки и всадники из Камарги с трезубцами в руках, в коротких штанах, верхом на маленьких лошадках с белой гривой. Дальше снова знамена, каски, штыки — до самой триумфальной арки у входа. А на том берегу реки, через которую две железнодорожные компании перебросили понтонный мост, чтобы можно было прямо со станции попасть в Сен-Роман, несметные толпы народа, целые селения, прибывшие со всех концов, с криками сгрудились в пыли на жифасской дороге, уселись на краю канав, вскарабкались на вязы, взгромоздились на тележки, окаймляя шествие мощной живой изгородью. Над всем этим высился огромный диск жгучего солнца, свет которого, рассеиваемый капризным ветром во всех направлениях, играл на меди тамбуринов, на остриях трезубцев, на бахроме знамен. А величественная Рона, буйная и вольная, уносила в море движущуюся картину этого поистине королевского празднества.
При виде такого великолепия, которое сверкало золотом его сундуков, Набоб почувствовал восторг и гордость.
— Как красиво!.. — сказал он, бледнея, а мать его, стоя за ним и тоже побледнев, но от какого-то неописуемого страха, прошептала:
— Для человека это слишком красиво… Можно подумать, что сюда явится сам господь.
Чувство старой крестьянки-католички разделяла, не отдавая себе в этом отчета, и вся толпа, собравшаяся на дорогах словно для грандиозной праздничной процессии Тела господня. Приезд восточного владыки к местному уроженцу вызывал в памяти легенду о трех волхвах, о прибытии Гаспара, царя мавров, к сыну плотника с дарами — золотом, ладаном и миррой.
В разгар восторженных поздравлений, которыми осыпали со всех сторон Набоба, появился торжествующий, вспотевший Кардальяк, пропадавший с самого утра.
— Я же говорил вам, что материал отличный!.. Что, ловко сработано? Вот это постановочка!.. Я думаю, парижане дорого бы дали, чтобы присутствовать на такой премьере. — Понизив голос из-за находившейся поблизости старухи, он спросил:
— Вы разглядели наших арлезианок? Нет? Посмотрите на них получше. На первую, на ту, которая должна поднести букет бею.
— Да это Ами Фера!
— Ну, конечно, черт побери! Вы понимаете, голубчик: если бей бросит платок в толпу этих красоток, нужно, чтобы хоть одна подняла его… А эти невинные овечки ничего и не поймут! О, я обо всем позаботился, вот увидите! Все устроено и налажено, как на сцене. Здесь задник, а здесь сад.
Чтобы показать, насколько безупречно все организовано, директор взмахнул тростью, и по этой многократно повторенной команде в парке запели хоры, загремели фанфары и тамбурины, слившиеся в торжественной мелодии южной народной песни «Жаркое солнце Прованса…». Человеческие голоса вместе со звуками медных труб поднялись к небу, знамена надулись, и фарандола, дрогнув, стала делать на месте первые движения. А на другом берегу в толпе пробежал ропот, подобный порыву ветра; он выражал опасение, что бей прибыл внезапно с другой стороны. Кардальяк снова поднял трость, и огромный оркестр замолк, на этот раз подчинившись ему медленнее, — отдельные ноты заблудились в листве, но большего нельзя было и требовать от постановки, в которой участвовало три тысячи человек.