Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

VII

Толстый, коренастый, необыкновенно бодрого вида певец уже поблагодарил сердце за то, что оно такое. Закуска была очень хороша. «Не то, конечно, что у покойного Донона, но во французском ресторане средней руки такой не получишь», – сказал Наде с приятным удивлением командарм Тамарин. «Всегда меня слушайтесь, я вас худому не научу, – ответила Надя. – Видите, наше поет. Уж если они поют наше!.. Все-таки я очень довольна вечером, а вы?» – «А я и подавно», – ответил совершенно искренне командарм.

Кангаров неожиданно решил провести весь отпуск в уединенном санатории под Парижем. Он со вздохами всем сообщал, что таково строжайшее предписание врачей: «Ничего, товарищи, не поделаешь, сам Альбер Фуко строго-настрого приказал: сердце очень стало пошаливать». В действительности профессор в ответ на его вопрос, не следовало ли бы ему немного отдохнуть

в санатории, ответил, что ничего против этого не имеет. «В каком же именно, господин профессор?» – «В каком хотите».

У Кангарова в последние месяцы развилась необычайная мнительность. Надежда Ивановна, не стесняясь, говорила, что у него началась мания преследования, и про себя объясняла это московскими процессами. События и в самом деле отразились на его физическом состоянии: он боялся теперь всех и всего, избегал людей, старался писать по возможности меньше писем; развертывая советские газеты, бледнел и читал их порою с настоящим ужасом. Вначале Наде казалось, будто он притворяется тяжело больным человеком именно для того, чтобы, в случае вызова, отказаться от поездки в Москву. Потом она убедилась, что он сам убежден в своей тяжкой болезни. Иногда на него находили и настоящие припадки бешенства. Надя огрызалась, но слабо: фикция его болезненной горячности была официально признана и ею; Кангаров теперь не говорил, а брякал; он был человек, режущий правду-матку.

Жить при нем становилось ей все труднее. Надежда Ивановна не была любовницей Кангарова, – самая мысль эта показалась бы ей гадкой. Но под предлогом отеческой любви к ней, потом и без всяких предлогов он наедине позволял себе больше того, что могло быть оправдано шутливостью. Этому легко было положить конец вначале. «Если бы сразу послать его к черту, с него как рукой бы сняло! – с досадой думала теперь Надя, и сама не могла понять, почему тотчас этого не сделала: – Может, в самом деле я развратная?» Кангаров не раз, блестя глазами, говорил ей, что в тихом омуте черти водятся. Понемногу становилось все труднее прекратить вольности, «да как-то было бы и глупо». Еще позднее произошла бурная сцена с Еленой Васильевной, – Надя плакала два дня от обиды и злости. Ей стало известно, что все сослуживцы считают ее любовницей Кангарова. Она изумилась: «Какое, однако, дурачье! Это просто смешно!» – и предписала себе: «Ноль внимания!» Оказалось, однако, что это не только смешно, но и очень неприятно.

Неожиданно она получила повышение по службе: должность переписчицы как-то объединили с занятиями переводчицы и личной секретарши, провели по штату или по двум штатам, и она стала получать вдвое больше жалованья. В связи со сплетнями повышение принимало как будто нехороший характер. Но отказаться от двойного жалованья, которое давало ей возможность – наконец-то – одеться по-настоящему, Надя не могла и не хотела, тем более что никакой – или почти никакой – вины за собой не знала, да и в самом деле была при Кангарове переписчицей, переводчицей и секретаршей: «Глупо было бы отказываться из-за того, что говорят какие-то мерзавцы и негодяи!» – в последнее время мысли обо всем этом стали для Надежды Ивановны настоящим кошмаром. Она плакала по ночам, говорила себе, что подаст прошение о переводе в Москву, но все не подавала и даже не знала, как это сделать: через Кангарова? помимо него?

Однажды она решилась осторожно с ним заговорить о переводе в Россию – он сразу побагровел, и глаза у него пожелтели. «Ты что, с ума сошла, что ли? Какая муха тебя укусила! В Москву? Куда в Москву? На какую работу? Кто тебе даст службу, если ты уйдешь после того, что я для тебя сделал? И ты что же меня совсем погубить хочешь! Да никогда я тебя не отпущу, и сию же минуту выбей это у себя из глупой головы!» Он говорил с убеждением, с любовью, с отчаянием, с угрозой. Наде было и жалко его, и смешно, и немного страшно. Она не думала, чтобы он стал ей мстить в случае ее ухода, даже была уверена, что не станет, но не могла не знать, что помимо его воли ей работу в Москве получить будет нелегко. Да Надежде Ивановне и не так хотелось возвращаться; вернее, то хотелось, то проходила охота: уж очень невеселые шли из России вести – если даже продажная капиталистическая печать на три четверти врет, то ведь четвертая доля – правда? И еще: любовь Кангарова немного – самую малость – ее трогала, хоть была смешна. «Ведь человек с ума сходит!..»

В тот же день он вечером пришел к ней и долго со слезами в голосе говорил, что «в принципе твердо решился на развод с Еленой Васильевной, но надо подождать, надо непременно немного подождать». Объяснял он свою мысль с жаром, хоть малопонятно. Надя поняла, что в такое время он опасается действий, которые могли бы быть истолкованы как личная распущенность, или что-то в этом роде, с усвоением морали классовых врагов. При этом он многозначительно на нее смотрел, – Надя видела, что он собирается после развода на ней жениться. Это было тоже и смешно, и противно, и почти умилительно. «А вдруг он в самом деле болен и еще умрет, если я его пошлю к черту?» – сказала она себе. Все осталось по-старому.

Только при каждом намеке, при каждой улыбке сослуживцев она вздрагивала и сдерживалась. «Хамеж полный». Надежда Ивановна иногда чувствовала, что сама немного заражается «хамежем», – как уже усвоила себе, частью невольно-механически, частью из щегольства, некоторые разговорные особенности своих товарищей.

Сообщение о санатории она приняла с худо скрытым озлоблением. Кангаров взял ее в отпуск с тем, чтобы сначала посидеть с неделю в Париже, затем «где-нибудь на Кот-д’Азюре или еще лучше в Италии, где меньше белогвардейской сволочи…». Поездка в его обществе у нее никакого восторга не вызывала и раньше; все же для Ривьеры, для Италии еще можно было бы на это пойти. Сидеть же с ним в дождливую осень где-то за городом в глуши, в санатории, было почти невыносимо.

Потом она решила, что, может быть, это и к лучшему: «Буду уезжать в Париж каждый день и на целый день…» Официально она сопровождала посла как личная секретарша. В действительности почти никакой работы у нее не было, особенно с той поры, как Кангаров стал избегать людей и писем. «Держать меня на цепи он не посмеет. Если ты в санатории, то лечись, и никакой секретарши тебе не надо. А что нужно, буду делать рано утром, пока он еще почивает. Если же он начнет скандалить, то без стеснения сообщу ему, что уезжаю, и действительно уеду: хоть умру, а вернусь в Москву».

Было у нее еще другое маленькое утешение. Надя за полтора года своего пребывания за границей пробовала свои силы в разном, – не век же быть переписчицей или хотя бы секретаршей. Пробовала писать акварелью, выжигать по дереву, заинтересовалась даже внешкольным обучением. Из этого ничего не выходило. С горя она стала вести дневник и записывала «все, что было за день». Сначала писала кратко, потом стала писать гораздо подробнее, с отступлениями. А еще через некоторое время ей показалось, что некоторые страницы, право, очень милы, совсем как в книгах настоящих писателей, где есть настоящие дневники. «Что, если написать рассказ и через Женьку переслать в их редакцию!..» Весь тот вечер и часть ночи она провела в мечтах о литературной славе и рано утром села за работу. Теперь за городом, осенью, можно было бы привести рассказ в надлежащий вид – все писатели работали больше за городом: Пушкин, Толстой, кто-то, кажется, еще лучше всего работали осенью, это сообщалось и в газетах.

В санаторий она и пригласила Вислиценуса. Из-за него, после их встречи у профессора, Кангаров устроил Наде настоящую сцену, которую начал тогда в самом деле еще на лестнице. Узнав, что она позвала Вислиценуса еще и за город, посол пришел в совершенную ярость. «Ты как знаешь! – кричал он с исказившимся лицом и с пожелтевшими глазами. – А я этого нахала-троцкиста к себе на порог не пущу!» – «Да он на ваш порог и не явится, он на мой порог». – «Это все равно! Ты поддерживаешь отношения со всеми моими врагами, это просто какой-то заговор!» – «Какой заговор? Опомнитесь! Человек приедет ко мне выпить чаю, а вы говорите заговор». – «Заговор против моего спокойствия, а я болен и нуждаюсь в покое! Я не хочу, чтобы ты пила чай с этим наглецом. Я его знать не желаю и к нему не выйду!» – «Да, повторяю, он не к вам едет. Если вам его вид так неприятен, вы можете не показываться или хотя бы уехать на этот день в Париж. Он приедет в среду в шестом часу». – «Я именно так и сделаю, если ты так со мной поступаешь!» – «Ну и отлично, видите, как все просто разрешается, и незачем кричать, – подчеркнуто спокойно говорила она с тайным восторгом: понимала, что, помимо всего прочего, он ревнует ее к Вислиценусу, – а так как вы столь близко принимаете к сердцу мои встречи, то во избежание новых недоразумений хочу у вас узнать: Константина Александровича можно к нам звать?» – «Какого еще, к черту, Константина Александровича?» – «Командарма Тамарина». – «Этого глупого старика можешь звать хоть каждый день». – «Ну, вот как хорошо. Теперь, по крайней мере, знаю».

Тамарина Надежда Ивановна, однако, позвала не в санаторий. Она в самом деле, быть может, предпочла бы отделаться от обоих старичков сразу, но по тону Вислиценуса поняла, что надо звать каждого отдельно. Кроме того, Надя не так уж была занята и молодых знакомых в Париже не имела. С Вислиценусом ей всегда бывало тяжело. С Тамариным тяжело не было, только было скучновато: «Он прелесть что за человек, командарм, хоть в больших количествах невыносим, как канчуки, по мнению гоголевских бурсаков…» Решила потратить на Тамарина целый вечер и, чтобы поменьше утруждать себя разговором, предложила по телефону пойти вместе в театр.

Тамарин очень ей обрадовался. «В театр, с вами? С радостью! В какой же, Надежда Ивановна?» – «Вам все равно в какой? Тогда давайте пойдем в…» – она назвала театр. «Это где ужасы?» – «Да, да, но там не только ужасы, и говорят, что очень мило. Я все парижские театры видела, а в этом не была никогда. Согласны?» – «Куда прикажете». – «Так завтра встретимся у кассы, в три четверти девятого». – «Слушаюсь». – «Ну, так пока». – «Не пока, а до свидания». Она засмеялась: «Узнаю вас, мой милый ментор. Помните, как вы меня воспитывали, когда амбассадер уезжал в Амстердам. А я все забываю, что вы современник Аксакова и Карамзина».

Поделиться с друзьями: