Над Черемошем
Шрифт:
— Ага! — так же радостно и с оттенком превосходства роняет Василь и, расправив грудь, направляется к соседней хате.
— Отец ждет тебя, как месяца молодого, давно не видал. Так уж пусть там собрание без тебя закроется.
Василь оборачивается, улыбаясь, кивает головой и начинает выбивать какую-то мелодию на стекле соседской хаты.
— Иван, браток! Красная зорька стучится в окна!
В словах и в фигуре парня и впрямь есть что-то от утренней зари.
А хата отозвалась на слова Василя возней, загремела щеколдой, хлопнула дверью и вынесла на порог Ивана Микитея.
— Мастер ты, молодец, поспать! — укоряет друга
— Мастер! — вздыхает Иван. — Из-за этих девчат когда-нибудь и страшный суд просплю! И жалеть об нем не буду, ей-богу!
И оба смеются, как умеет смеяться одна беззаботная юность.
— И чему человек радуется? — притворно удивляется Иван, поправляя крысаню, из-под которой гнездом выбиваются русые кудри. — Моя Настечка и теперь слышит мой голос, дыхание мое. — И он посмотрел туда, где у подножия по-утреннему голубой горы виднелась белая хата его милой. — А у тебя одни горькие заботы. Ты живешь наверху, как гром, а Мариечка бродит внизу, как прикованная, и сохнет от любви. Холодно ей там одной! Хоть бы по радио… целоваться можно было!
И снова парни хохочут во весь голос.
— Посовестились бы, опришки! Люди спят! — предостерегающе кричит мать Василя.
— Ага! — как по команде, отвечают «опришки», потом одновременно озираются вокруг и внезапно запевают:
Ой, д'aна-да-д'aна-д'aна От поздна до рана. Нету края нашей воле — Нету больше пана!— Опришки! — мать безнадежно махнула рукой, провожая ласковым взглядом парней, спускающихся по росистой тропке на горную дорогу. Потом, возвращаясь в хату, она и сама запела тихонько-тихонько, чтобы не разбудить малыша:
Ой, д'aна-да-д'aна-д'aна От поздна до рана… Нету края нашей воле — Нету больше пана!неожиданно отозвался с постели детский голос.
— Ой, как ты, Петрик, напугал меня! — и глаза матери смеются, спеша навстречу глазам своего младшенького.
— Да разве песней пугают? Песней радуют, — рассудительно отвечает мальчуган, и весь его вид свидетельствует, что этот школьник придерживается уже в свои восемь лет собственных убеждений и способен даже поучать взрослых.
— И в кого ты такой вырос? — с улыбкой говорит мать, лаская сынишку.
— Еще и не рассветало, а вы уже… точно маленького…
Петрик, надувшись, выскальзывает из объятий матери и, пританцовывая, деловито надевает яркие гуцульские штанишки. Через минуту перед матерью стоит уже степенный гуцул.
— Василько ушел уже? — спрашивает Петрик.
— Полетел наш орел.
— Ну, так я за ним вдогонку!
Петрик, позабыв всю степенность, выскакивает за порог и, как олененок, бежит вприпрыжку по причудливой сети тропинок, а взгляд его, то опускаясь, то подымаясь, ищет на сизых очертаниях вершин и полянок фигуру брата.
А молодые гуцулы тем временем шагают по гребню гор, точно на танцы.
Солнце высекает из-за вершин первые радужные вспышки света и на облачках, на пихтах, на одежде парней играют, переливаются утренние краски. Лучи солнца сгоняют тяжелую мглу с ручья, причудливо переплетающегося с другим. Разветвления певучих
потоков спускаются вниз оленьим рогом и взбивают бурливый зеленый водопад; он низвергается стремглав с крутого обрыва и, совсем уже поседей, клубящейся быстриной вливается в Черемош.По берегам реки покачиваются подмытые корни пихт, а их тени вместе с солнечными бликами ложатся на волны и пену широким причудливым узором. Здесь, на Гуцульщине, вековечный и неустанный шум реки неотъемлемая частица жизни, он пронизывает горы, долины, леса, он просачивается в каждое бревно хаты и в сердце гуцула, и сердце вместе с кровью разносит по телу этот певучий, прозрачный сок, эту поэзию поднебесных вершин, без которой горец не был бы горцем.
Песню гуцулов у озерка услышали Сенчук и Нестеренко.
— Доброе утро, молодцы!
— Доброе утро, пане товарищ!
— А не выкинуть ли предпоследнее слово? — смеется Григорий.
— Можно и выкинуть! — парни кивают головами.
— Песни знаете?
— Ага, товарищ… пане… или уж выкинем последнее слово? — Смуглый красавец Василь Букачук весело смотрит прямо в глаза Григорию.
— Можно и выкинуть, — с лукавой улыбкой соглашается тот. — Какие же вы песни знаете?
— Какую скажете.
— Про полонину споете?
— Ага!
Парни переглянулись, сосредоточенно пошептались, выпрямились, и обветренные голоса покатили к Черемошу грациозную коломыйку:
В полонине при долине Зеленое сено. Ой, пойду я в полонину, Там солнышко село. Что за чудо, что за диво! Сроду не бывало, Чтобы солнце в полонине Спало-почивало.Григорий Нестеренко слушал коломыйку, широко раскрыв глаза.
— Философия! — удивленно вырвалось у него, когда мелодия потонула в кипении реки.
— Философия? — удивляется Василь. — Это значит — славно, красиво? — доверчиво спрашивает он у агронома.
— Славно, славно, парень!.. А про Черногору знаете?
— Как не знать!
Парни снова пошептались, и снова зазвенела песня:
Черногора, мать родная, Душистые скаты, Лес да лес, куда ни глянешь, — Широки Карпаты! Не родит нам Черногора Ни рожь, ни пшеницу, Творогом да простоквашей Дай бог прокормиться.— Не родит нам Черногора ни рожь, ни пшеницу! — Григорий еще с увлечением повторяет эти слова, а сам уже хмурится и оборачивается к Черногоре, холодно сверкающей вдали, на пороге поднебесья. — Будешь, Черногора, будете, широкие Карпаты, кормить своих сыновей хлебом!
Лесорубы пожимают плечами, пересмеиваются, потом Василь говорит словами своих отцов и дедов:
— С тех пор, как стоит мир и светит солнце, гуцул ни разу хлеба не наелся. Такая уж у гуцула земля, бедная, как нищенка. Как послал господь бог исконную бедность на карпатские горы, так и не отстает она от нас, как смерть от человека, не отстает, да и все как было по-старому, так и есть!