Над Черемошем
Шрифт:
— Ой, сахар мешками?! — не удержался от недоверчивого восклицания Лесь. — И настоящий, хороший сахар?
— Посмотрите, — хозяйка принялась развязывать мешки.
Лесь, как завороженный, не отходил от них. Он долго старался побороть в себе сомнения, но они и на этот раз взяли верх.
— Славный, славный, — похваливая сахар, он стал разгребать его пальцами и вдруг засунул руку глубоко в мешок.
— Лесь! Куда вы свой стыд девали? Что вы делаете? — краснея, набросилась на него Ксения Дзвиняч.
— Проверяю, Ксеня-любушка, не отсырел ли… — Лесь смущенно разжал горсть и вдруг радостно, с вызовом, воскликнул: — И впрямь
Ужинать у Марии Васильевны Лесь не остался, как его ни упрашивали.
— Ой, не до ужина теперь, — он кланялся, благодарил, улыбаясь своим мыслям. — Мне, прошу вас, не ужин дорог, мне дорого, что вы такие славные люди. Дай вам бог счастья и детям вашим.
Он неожиданно поцеловал Марию Васильевну, смутил этим ее, смутился сам и, беспомощно разведя руками, выбежал из хаты, опережая добродушный смех хозяев и гостей.
«Тут есть причина посмеяться. Есть причина!» — повторял он.
По узенькой глубоко протоптанной дорожке он свернул в сад и, не пригибаясь, пошел к теплице. Ветви, отягощенные снегом, стряхивали на него холодные снежинки, которые, однако, казались теперь теплыми лепестками цветов, потому что размечтавшийся гуцул уже видел перед собою весну.
В теплице гостил май, и странно было встретить посреди роскошной зелени и цветов седобородого, как дед-мороз, садовника.
— Сынок! — окликнул Леся старик с другого конца оранжереи.
Лесь в смущении застыл возле порога, думая, что садовник, верно, ждал вечером сына.
— Подойди ближе, сынок, — снова позвал его старик.
Гуцул понял, что слова относятся к нему, но переспросил:
— Это вы мне говорите?
— Конечно, тебе, — ответил садовник. — Хорошо, что зашел сюда. Дыши весною, — и он мягким движением показал на разноцветные огоньки цветов, среди которых зеленели плети огурцов, а еще дальше сквозь листву проглядывали румяные помидоры.
— Дедушка, продайте мне немного цветов…
Садовник с удивлением поднял на него глаза.
— Глупый ты, Лесь Иванович… Какой глупый! — старик без укора покачал головой.
— Нет, дедушка! — Лесь горделиво выпрямился. — До нынешнего дня был я глуп, а теперь нет…
— Ну, ежели сам видишь, что поумнел, выбирай себе цветы, — садовник беззвучно засмеялся, и его седая борода затряслась над алыми лепестками.
Лесь Побережник по тихим улицам приблизился к центру села и, сняв шапку, подошел к памятнику Ленина. Он осторожно поднялся по ступенькам, склонился перед постаментом и положил у подножия памятника живые цветы, как частицу весны, расцветшей в его душе.
Он замер у памятника в глубокой задумчивости, прислушиваясь, как нарождались, бурлили в душе новые потоки. И не слышал, как вышли из клуба: люди и, сперва с удивлением, а потом охваченные сердечным порывом, подошли к нему.
Когда Лесь оглянулся, вокруг него теплой волной колыхалась толпа народа.
Снова хата-лаборатория. На окна наплывает синий вечер, и золотые челны облаков тихо покачиваются на изменчивых узорах, еще не дорисованных морозом.
— Вот и закончилась, друзья, последняя лекция, — с сожалением проговорил Петр Иванов, и гуцулы оторвались от своих тетрадок. — Лучшее, что вы здесь увидели, везите с собою, а недостатков наших не повторяйте. Надеюсь, наши простые советы кое в чем помогут вам, не все они
увянут.— Зазеленеют на наших полях весной, — поднимаясь, ответил за всех Микола Сенчук.
— Зазеленеют и зацветут, — встала рядом с ним Мариечка.
— Основа богатства — высокий урожай! — рассуждает вслух Лесь Побережник. — Так что, Микола, вековали мы на земле без книги, а теперь надо хоть зимой заглядывать в нее. Вот только если бы букашки в них покрупней печатали.
— А вы пошлите свое предложение в издательство, — советует Иванов.
— Уважат малограмотность нашу?
— У нас труженика всегда уважат.
— Пронеслись эти дни, как девичий сон, — задумчиво проговорила Ксеня Дзвиняч, закрывая тетрадь. — Как дружно, красиво живут люди!
— И мы так будем жить, — Микола Сенчук обвел взглядом всех гуцулов. — Перед нами вторая половина нашей судьбы…
И вот он развивает эту мысль перед многолюдным колхозным собранием:
— Нуждой, голодом, болезнями гноили нас паны и подпанки. «Коза не корова, гуцул не человек», — издевались они над нами и сдирали с гуцула потрескавшуюся шкуру от волос до пят либо заталкивали в трюмы нашу живую душу и везли на пытки за океан. Горный цвет наш — гуцульскую молодость — с корнем вырывала ненасытная Америка. Все свои штаты усеяла она нашими горькими могилками и только изредка возвращала родным горам немощных калек. Озлобленные горем, мы не верили, что кто-нибудь может пожелать добра мужику, что кто-нибудь болеет душой, глядя, как нас обездоливают.
— Так, так Микола, — утвердительно кивает головой Лесь Побережник.
— А теперь, как ржавчина в огне, догорает наше веками накипевшее мужицкое недоверие. Бандеровское отродье еще цепляется за него своими когтями, надеясь где дурманящим словом, где заокеанской пулей, а где и виселицей отгородить нас от жизни всей нашей отчизны, не дать горцам жить по-человечески. Но не бывать этому никогда, — мы вступили во вторую половину нашей судьбы, пришла великая вера в новое, ибо идет на гуцульские горы и долы коммунизм.
Волнуясь, стоит на трибуне Ксеня Дзвиняч. Не меньше матери волнуется в зале Калина, сидя рядом с белобородым колхозником Павлом Косовым.
— Люди добрые, родные братья и сестры! Мне, темной, забитой гуцулке, впервые довелось выступить перед таким большим и мудрым собранием. Так что, если собьюсь, не смейтесь надо мной.
— Чего там, не собьешься! — подбодряет ее из зала Косов.
— Когда я собралась ехать к вам, меня и дочку пришли пугать бандиты. Чего они только не наговорили про колхозы и про то, что «на земле всегда будут волы и погонщики! Видно, так им, в ихней Америке, хочется, а мы желаем быть людьми, перенестись из безрадостной жизни в радостную. У вас мы увидели, как нам надо жить, как надо любить и людей и землю. Приеду к себе и попрошусь, чтоб меня звеньевой выбрали… Вы, может, не понимаете, что я говорю?
— Все понимаем, дочка. Правда на всех языках понятна, — отозвалась из президиума Мария Говорова, и слова ее были покрыты аплодисментами.
— Тогда спасибо вам, родные, за сердечный прием за науку… Говорила бы еще, да… слезы не дают. Я вам писать буду, нам не только при встрече, нам всю жизнь счастлива дружить… Пусть счастье, пусть дружба, пусть верность растет!
Колхозники горячо аплодируют гостье.
— Мамочка, я так рада… Я так боялась, так боялась за тебя, и сейчас еще знобит от страха… — подбегая к матери, тараторила Калина.