Над Черемошем
Шрифт:
На лужайке между прудами и полем сидят Микола Сенчук, Юрий Заринчук, Григорий Нестеренко и Ксеня Дзвиняч.
— Партийное собрание? — подходя к ним, спрашивает дед Степан.
— Партийное собрание, дед. Как здоровье?
— Лучше, чем пятьдесят лет назад. Ну, чего хохочете? Не верите, что дед и работать может и в чарке ни капли на слезы не оставит?
— Верим, дедушка.
Микола, а разве можно проводить такое собрание не в кабинете, а вот так, когда вокруг пруды, поле, ульи?
— Подчас даже необходимо.
— Ишь ты! А нельзя мне, беспартийному деду, «подчас» послушать?
— Слушайте, дед Степан. — И Сенчук, увлекшись, заговорил, оттачивая каждую фразу: — Наша главная линия — чтобы и человек и природа трудились ради изобилия,
— Мой родственник? Ишь ты! — рассердился дед Степан.
— «Пустяки!» — отмахнулся Панас. «А почему не было парников?» — «Тоже пустяки. Кое-что мы посеяли, да мороз подсек рассаду». А почему у нас не подсек? Почему нам парники дали сто семь тысяч прибыли? Потому, что надо делать природу из врага союзником. Или вот еще вопрос: почему наши соседи поставили ульи в пяти километрах от гречихи? «Глупости», — говорит кое-кто из них. Тогда мы утром взвесили контрольный улей, а вечером пристыдили правление: «Отчего ваши пчелы такие ленивые? С кого они берут пример? Медосбору за день едва сто семьдесят грамм натянули?» А когда Юрий Заринчук сказал, что его контрольный улей дает по два-три килограмма, соседи не поверили. Не поверили и некоторые наши колхозники… Сколько мы разговариваем? — Сенчук посмотрел на часы. — Два часа пятнадцать минут?
— Два часа семнадцать, — поправил Нестеренко.
— Поглядим, что нам создала природа за эти погожие часы.
Юрий Заринчук гордо повел всех к контрольному улью.
— Четыреста двадцать грамм! — удивленно вырвалось у Ксении Дзвиняч.
— Помножьте эту цифру на все рабочее время, и получится недурная арифметика. Вот как бывает, когда природа союзница, а не ленивая поденщица наша.
— Правильное собрание! — глаза у деда Степана заискрились. — Медом пахнет.
— И зерном, — добавил Заринчук. — Гречиха-то, опыленная пчелой, родит вдвое больше, а этого Панас и не уразумел.
— Я его вразумлю! — дед Степан взмахнул палкой.
Сенчук обвел взглядом коммунистов.
— Все проверили улей? Тогда продолжим беседу о главной линии, чтобы и человек и природа трудились ради изобилия, радости, счастья.
— Спасибо, Микола! — Дед Степан кланяется и поворачивает обратно в село.
Он неторопливо входит в сельисполком и обращается к секретарю:
— Дитятко, зателефонируй-ка мне сюда Панаса.
Секретарь дозванивается и передает деду трубку.
— Панас, голубчик, это ты? — ласково спрашивает дед. — Что делаешь? Сейчас в правлении сидишь? А ты знаешь, что твой дед присутствовал сегодня на партийном собрании? — старик повышает голос. — Не знаешь? И что краснел за тебя, как маков цвет, тоже не знаешь? — Он с возмущением кричит в трубку: — Отчего краснел? А оттого, что у тебя в голове и на пасеке радости нету! Где твоя прямая главная линия, чтобы и человек и природа трудились на счастье? Неужто дед должен говорить тебе про пруды и пасеку? Стыдись, бесстыдник! Да исправляйся, пока есть время, до крутого районного выговора и моей палки! — и он взмахнул в воздухе посохом.
Секретарь прыснул.
— Крутая у вас разъяснительная работа.
— Зато, дитятко, толк будет, — снова ласково говорит дед Степан. — Вот позвони еще раз Панасу. Теперь до ночи не дозвонишься — побежал работать. Я знаю своих внучат, знаю, как кого надо учить. И я их учу, и они меня еще больше учат. Жизнь!
Сизый
предвечерний час созывает колхозников со всех полей на дороги. Горделивые фигуры плывут среди хлебов, и вдруг остановится кто-нибудь и глядит не наглядится на дальние нивы и на ближний колос, который доверчиво клонится к руке труженика.— Дорогие мои деточки, какие же вы ласковые! — бормочет, стоя в хлебах, Лесь Побережник; на лице его лежит отпечаток радости, смешанной с тихой грустью.
На обочине, положив голову в междурядье, лежит Катерина Рымарь.
— Катерина, ты что делаешь? — спрашивает подходя к ней, Мариечка.
— Прислушиваюсь, как свекла растет.
Мариечка ложится рядом и прикладывает ухо к земле. А вокруг такая глубокая тишина, что и в самом деле становится слышно, как шуршит земля, подымая к небу свой зеленый праздничный покров.
— Слышишь? — Катерина влепила подруге поцелуй и снова, забыв обо всем, уткнулась лицом в междурядье.
— Слышу, Катеринка, — ответила Мариечка, потом поднялась и потихоньку пошла по дороге.
А к Катерине подошел Григорий Нестеренко. С удивлением постоял над девушкой и прилег на то же место, где лежала Мариечка. А Катеринка, ничего не заметив, мечтательно говорит:
— Я, Мариечка, так могу и до полуночи пролежать в радости да в тревоге. Тревожусь и снова радуюсь. Услышать бы мои слова земле да хорошему дождю! — Она порывисто обернулась, поцеловала Нестеренка и испугалась. — Ой, что это?
— Это, должно быть, преждевременный аванс.
Девушка с укором покачала головой.
— Уж не могли, товарищ агроном, дождаться уборки?
За столом, обложившись книгами, сидят Катерина, Мариечка и Настечка. В хату со стеблем увядшего мака входит Василина, из-за ее спины лукаво выглядывает Палайдиха.
— Дождешься помощи от такой дочки! Мать над маком спину гнет, а она над книжками.
Катерина стала посреди хаты в театральной позе.
— Говорю вам, обращайтесь со мной не как с обыкновенной девушкой, а как со студенткой первого курса заочного сельскохозяйственного техникума.
— Как же это так? — сладеньким голоском удивляется Палайдиха. — Дочь конюха дверь в науку отворяет…
Катерина строго выпрямилась.
— А вы, тетушка, попрошу вас, затворите дверь в нашу простую хату с той стороны, и чтоб ей век не растворяться перед вами!
— Ты что ж, выгоняешь меня? — зашипела Палайдиха.
— Нет, выпроваживаю.
Василина суетливо заметалась, не зная, что делать: ругаться ли с дочкой или извиняться перед Палайдихой.
Вечер. В дальних полях подымается месяц, и на фоне его золотого диска колышутся молодые колоски. Или, может быть, это только кажется Юстину Рымарю? Он после смены так и не пошел домой и сидит на лавочке, прислушиваясь сквозь дремоту к шуму, доносящемуся из конюшни, и к шелесту поля. Колосья орошают ему лицо, щекочут его мягкой остью, и Юстин улыбчиво морщится, словно щекочут его не колоски, а ручонки внуков. Из конюшни выскочил длинноногий жеребенок. Выкидывая задними ногами «фортели», он подбежал к конюху и, настороженно склонив голову набок, остановился.
— Ветерок! — тихо окликнул Юстин.
И Ветерок радостно прыгнул на конюха, положил ему голову на плечо.
— Нашептывает вам Ветерок? — спросил, подходя, Микола Сенчук.
— Как ребенок, — отвечает Рымарь и гладит жеребенка шершавой рукой.
— Что домой не идете?
— А разве я не дома? — Юстин окинул взглядом широту полей. — Теперь так, Микола: где трудятся наши руки, там и наше «дома». Так говорю?
— По-новому говорите.
— А вот жена у меня еще не понимает этого. А провести с ней агитмассовую работу я не могу. У ней, видишь ли, слов больше, хоть и пустых, а больше. «Ты, говорит, о делах заботишься, а я — о том, чтобы в хату кусок хлеба добыть». И каждый вечер, как молитву, читает мне одну и ту же лекцию. Начинает с лошадки — зачем сдал ее в колхоз? — а кончает вот этим самым жеребенком.