Над краем кратера
Шрифт:
Он ощущает себя неким эпицентром, куда стягиваются россыпи знаков, ткущие миф из быта и бытия во всей их изматывающей и обязывающей интенсивности проживания.
О двух языковых измерениях – русском и древнееврейском, – в которых автор жил с детства, в годы написания романа нельзя было даже упоминать.
Но
Иосиф Бродский, решивший писать свои эссе на английском языке, объяснял это так: «Когда писатель прибегает к языку иному, нежели его родной, он делает это либо по необходимости, как Конрад, либо из жгучего честолюбия, как Набоков, либо ради большего отчуждения, как Беккет.
Моим единственным стремлением тогда, как и сейчас, было очутиться в большей близости к человеку, которого я считал величайшим умом двадцатого века: к Уистану Хью Одену.» (перевод с английского Касаткиной).
Моим единственным стремлением было овладеть великим языком моих предков, на котором были написаны Книги Священного Писания, чтобы очутиться в большей близости к Создателю мира, к цепи поколений своего народа, с которыми неразрывна связь (textum).
Где-то, пусть и весьма слабо, это проскальзывает между строк текста романа. И это подобно тому, как, ведя счет времени жизни, автор держит нечто важное в уме.
Две строфы из элегии «Памяти Йейтса» Одена особенно, быть может, по генетической памяти потрясли Бродского, и звучат они так в подстрочном переводе:
Время, которое нетерпимоК храбрым и невиннымИ быстро остывает к физической красоте,Боготворит язык и прощаетВсех, кем он жив;Прощает трусость и тщеславие,Венчает их головы лавром.«Время боготворит язык» – эта гениальная строка впрямую связана Каббалой: на древнееврейских буквах, на языке Торы, переданной Моисею Богом на горе Синай, сотворены время и пространство.
Потрясенный этой строкой, Бродский ищет ее корни:
«.. Не является ли тогда язык хранилищем времени? И не потому ли время его боготворит? И не является ли песня, или стихотворение, и даже сама речь с ее цезурами, паузами, спондеями… игрой, которую язык играет, чтобы реорганизовать время? И не являются ли те, кем «жив» язык, теми, кем живо и время? И если время «прощает» их, делает оно это из великодушия или по необходимости? И вообще, не является ли великодушие необходимостью?»
Все это давно было открыто и отмечено в Каббале, корни были обнажены, все это, чем я был жив в те годы, скрывалось мною при написании романа.
Потому этот роман юности подобен своему автору, пробующему пальцами ног температуру моря, осторожно нащупывающему дно и еще не подозревающему тех глубин, провалов, водоворотов, которые ожидают его в будущей жизни, расчисленной на тексты его романов.
Он еще не знает, во что ввязывается, еще не понимает, что роман это некий нелинейный лабиринт, гипертекст, уже состоявшаяся неисчезающая цельность, в чем-то изменившая духовный баланс мира, и уже невозможно вернуться назад, в исходную точку.
Не отрываюсь от иллюминатора самолета.
Пролетаю над собственной юностью, как птица, окольцованная прожитой жизнью.