Над пропастью во ржи
Шрифт:
– Вот...
– он развел руками и, все так же глупо улыбаясь, кивнул головой в сторону большого и крепкого дома Смердиной.
– Видишь?
– Вижу, - сказал я.
– Вижу. Давно устроился?
Он, как деревенский дебил, высоко закинул локоть над головой и со скрежетом почесал затылок:
– Да, знаешь, уж месяц будет скоро. Сразу, в общем, как познакомился я с Ниной Ивановной, так и...
– А сама-то хозяйка где?
– Мне вдруг дико захотелось заглянуть в глаза этой бабе Смердиной. Может быть, если бы мне тогда это удалось, все вышло бы по-другому. Но не судьба.
– А нет ее, за грибочками в лес пошла. Ну, скоро будет!
– Улыбка Петровича изменилась и из натянуто-глупой превратилась в ласково-идиотскую. Меня затошнило. Я отвернулся
– Петрович, ты мое задание выполнил?
Петрович почему-то обрадовался и шутовски отдал мне честь:
– Так точно, гражданин начальник, выполнил! До конца!
Меня передернуло. "До конца!"
– До конца? Докладывай!
Петрович тоже оперся о забор, как и я, и сказал:
– Вся информация, которую я добыл во время первых вылазок в поселок, оказалась ложной.
– Он уже увереннее посмотрел на меня и перестал улыбаться. Ерунда все это, о чем ты думал и что я узнал, Николаич. Мужики твои умерли естественной смертью, просто им не повезло. А то, что они вокруг Нины моей собирались - совпадение просто, чего в жизни не бывает.
– Он перевел взгляд вдаль, на рыжий закатный огонь над тайгой, и глаза его ласково заискрились. А Нина... Она прекрасная женщина! Чудесная!.. Слушай!
– Он придвинулся ко мне, и на секунду я увидел прежнего Петровича - сильного и скабрезного, циника, опера и кобеля.
– У нее такая... Если бы ты знал, что она делает! А тело - как у молодухи двадцатилетней!
– Я хотел было произнести в ответ что-то саркастическое, но он уже не обращал на меня внимания.
– А то, что о ней в поселке говорят - туфта, Николаич! Мужики здесь - пьянь да дрань, и мрут они не от ее самогона, а от своего алкоголизма: пьют, что под руку попадется из того, что горит! Дети животом маются не от ее молока, а от того, что вода здесь плохая к домам подается, трубы ржавые... А уж об Осокиных и говорить нечего: эти нищеброды кого хочешь сами в гроб сведут!
Он говорил что-то еще, но я уже не слушал его. Я все понял. "Пропал мужик, -сказал я себе, - пропал. Ни за понюшку табаку. И я ничего не могу сделать. И остается мне только ждать развития событий и молиться, чтобы Петрович оказался прав. Потому что если он ошибается, то, когда он умрет, получится, что это я и только я!
– виноват в его смерти. Я толкнул его к этой бабе, я его погубил!.."
Когда Петрович сделал небольшую паузу в своей долгой речи, я надел фуражку и поспешно пожал ему руку:
– Извини, спешу!
И пошел к машине. Но на полпути остановился как вкопанный и развернулся на 180 градусов:
– Петрович!
– крикнул я.
– Ты это... Ты расписываться-то не собираешься?
Петрович успел зайти в дровяной сарай, и оттуда раздался его веселый голос:
– Да расписались уже, Николаич! Неделя, как расписались! Извини, что на свадьбу не пригласил, тихо справляли, вдвоем!
– Тьфу!
– сплюнул я и, загребая ногами пыль, побрел к своему "уазику".
* * *
Хоронили Петровича через два месяца, в августе. Грибочками он отравился. Поехал однажды с утра на пасеку, обещал Нине Ивановне вернуться к обеду, да заработался там у себя, не заметил, как день пролетел. А Нина Ивановна, не дождавшись муженька своего, сковородку с грибочками свежезажаренными завернула в тряпицу, да на попутке и отмахала двадцать километров до пасеки. Там и покормила голодного Петровича, он весь день ничего не ел. А когда вернулись они через часик домой, Петровичу уже худо было. К середине ночи доставили его в больницу на "Скорой" с диагнозом: "Острое отравление. Предположительно, ботулизм". Не спасли. Сердце не выдержало, слишком уж сильно его рвало...
Я не поехал на похороны. Не поехал. Я тоже отравился, как Петрович. Его смертью отравился, и мне, наверно, было так же плохо, как и ему в последние минуты жизни под капельницей. Только не физически мне было плохо, а морально. Меры моей вине, раскаянию, досаде и чувству позорнейшего бессилия не было. И не было меры ненависти к этой жуткой женщине, которая отняла у меня Петровича, Ваню Косыхина, Годова - трех м о и х людей,
коллег, товарищей моих - отняла! А, да что об этом говорить, сказано уже все!..Немало времени прошло, пока я смог примириться с дикой необъяснимостью и трагизмом того, что произошло. Немало. Только ведь время все лечит. Время лечит, это правильно. И вот пришел день, когда я смог спокойно посмотреть на ситуацию. Спокойно, как бы со стороны. И хотя это в положении дел ничего не меняло, я был рад, потому что понял, что теперь смогу воплотить в жизнь свою давнюю мечту: посмотреть в глаза Смердиной Нине Ивановне.
Однажды, в один теплый осенний вечер, я запер дверь своего кабинета, влез в кабину "уазика" и поехал в Таежный-3. И пока ехал, понял, что сделаю там не один визит, как намечал, а два...
* * *
Я постучал в добротную, обитую дермантином дверь, - "Петрович, наверно, делал..." - и через некоторое время раздался скрежет отодвигаемого засова. Дверь распахнулась, и ко мне на крыльцо вышла невысокая полная женщина средних лет, в скромном платье, русоволосая, с простым лицом, бесцветными ресницами и рыжими глазами.
Смердина Нина Ивановна. Это была она: кроме Смердиной в этом доме никто не жил.
Я впился в нее взглядом. Но напрасно за те мгновения, которые приличием отпущены каждому человеку для беглого, но беззастенчивого изучения своего визави, пытался я обнаружить на ее лице демонические письмена. Обычная деревенская баба. Хоть и видно, что ей за пятьдесят, но... вполне ничего. Полнота ее даже красила. Фигуристая, моложавая, привлекательная, на вид приветливая. Я с плохо скрытым разочарованием опустил глаза.
– Простите, вы Нина Ивановна?
– Да-а, - протянула она, удивленно изучая мой милицейский китель и фуражку в руках.
– А что?
– Я друг Анатолия Петровича, мы вместе работали. Вот... Хотел зайти, посмотреть, как он жил, с вами поговорить, может быть. Не возражаете?
Ее простое лицо изменилось такой же простой приветливой улыбкой:
– Ну что вы, пожалуйста! Я сейчас чайник поставлю, все вам расскажу!
Она еще говорила, а уже повернулась ко мне спиной и почти убегала в комнату: спешила угодить гостю. Она, похоже, действительно, была проста, безыскусна и приветлива, как ее глаза и улыбка. Я не смотрел по сторонам и не слушал ее, а жадно провожал ее взглядом. Мне нужно было найти в ней то, что не нашли другие. Я прошел за ней в кухню, что-то говорил, она мне то оживленно, то со слезами в голосе отвечала, но я не отвлекался разговором: я смотрел, как она двигалась, как улыбалась, как смахивала слезы с глаз, как смотрела на меня. И, когда мы сели за стол, я понял, чем она подкупала моих одиноких мужиков.
Я понял.
Она была женственна. Сексуально женственна. Она была по-женски слаба, по-женски добра, по-женски глупа или проста. Она двигалась, как настоящая деревенская богиня - покачивая округлыми бедрами, чуть колыша полной грудью под тонкой материей платья. Она была доступна, доступна в любой момент и всегда - но только для тебя. Как ей удавалось создавать такое ощущение известно, видимо, одному Сатане.
Я сидел за столом напротив нее, прихлебывал горячий сладкий чай из блюдца, смотрел в ее рыжие глаза за белесыми ресницами и вдруг поймал себя на том, что мне хорошо. Мне было хорошо и просто с ней. И еще она мне нравилась, - простая русская добрая теплая баба - она нравилась мне. Я не позволил себе насторожиться и прогнать это ощущение, а только отметил его про себя, улыбнулся ей и еще глубже стал погружаться в омут ее необычных глаз. Внезапно оттенок их изменился - или мне это показалось?
– они стали цвета спелой ржи, я сидел и смотрел на эту рожь, и вдруг как бы оказался на поле, и пошел в этом ласковом, теплом, обнимающем охряно-желто-рыжем пространстве, посреди колосьев. Я шел и шел, и мне было тепло и ласково, а когда вдруг я увидел, как рожь внезапно кончилась и перед моими ногами разверзлась пропасть, я почему-то нисколько не удивился. Это была бездонная пропасть. Бездонная. И там, в этой пропасти, я знал, ждала меня невидимая, притягательная, сладкая, неотвратимая и желанная...